В своем нетерпеливом ожидании я не заметил, как что-то взбудоражило людей в вагоне. Они переходили с места на место, взволнованно о чем-то говорили, сокрушенно покачивали головами, вздыхали. Вдруг истошный крик будто толкнул меня в спину:
—Милые, родимые!..
Я кинулся от окна к бабане и, удивленный, остановился. Впервые видел я растерянность на ее строгом лице, впервые на моих глазах она несла щепоть ко лбу и, вскинув глаза вверх, крестилась и шептала:
—Господи, милостивый, спаси и помилуй нас!.. Макарыч сидел на краю лавки, мигал заспанными глазами
я, загребая от висков спутанные волосы, внимательно слушал женщину, неведомо когда подсевшую к нам. Она наклонялась к бабане и торопливо и жалостно говорила:
И сколько опять народу погатят!..1 — Ее лицо, худое, с глубоко запавшими глазами, страдальчески искривилось.— У меня на японской-то мужа убили, а теперь, гляди, и сынов заберут. Подняла их, да, должно, себе на горе...
С кем война-то? Кто же это на Россию идет? — спросила бабаня.
Германец, матушка. Сказывают, Вильгельм какой-то напал...— торопливо объяснила женщина и проворно вскочила с лавки.— Никак, подъезжаем?
Паровоз длинно, с надрывом загудел, и поезд начал замедлять ход. Я подбежал к окну. За пустынным перроном плыло белое здание вокзала. На его квадратных полуколоннах, между высокими окнами, развевались трехцветные флаги. Белые, синие и красные полосы их перевивались и смешивались. Вокзал, распестренный фла
гами, выглядел по-праздничному нарядным.
—Значит, правда война,— тихо сказал стоявший позади меня Павел Макарыч, и его ладони легли мне на плечи.
Вагон заскрежетал и остановился. Из широких дверей вокзала хлынула толпа людей и разлилась по перрону. В пестрой и разноликой толчее бросались в глаза кипенно-бе-лые фартуки на носильщиках с большими медными бляхами на узких и куцых нагрудниках. Пометавшись, носильщики исчезли.
Среди снующих по перрону людей появился небольшой, кряжистый парнишка с огромной сумкой на животе, туго набитой газетами, веером торчавшими из нее.
Кепка на парнишке козырьком к уху, в руках — пачка газет, и он машет ими, как флагом.
—Ну-ка, Роман...— И Павел Макарыч отстранил меня от окна, схватился за ремешки на раме, потянул ее на себя. Рама качнулась, грохнула вниз.
В ту же секунду, перебивая людской гомон, до меня долетел мальчишеский голос:
«Русское слово»!1 «Русское слово»! Последние новости о войне! Именной высочайший указ! «Русское слово»!
Малый! — крикнул Павел Макарыч, перегибаясь в окно.— Малый! Давай сюда! Сюда давай! — Он подбросил на ладони несколько медяков, быстро сунул руку за окно и шумно развернул перед собой газету.
Поток направляющихся к выходу пассажиров оттеснил меня к бабане, связывающей в узел наши дорожные вещички.
—А ты не мешайся! Сядь! — строго приказала бабаня.— Схлынут люди, и мы на выход пойдем. Я послушно опустился рядом с Павлом Макарычем. Нахмурив брови, он сосредоточенно читал газету. В центре черной полоской было подчеркнуто длинное непонятное мне слово
МОБИЛИЗАЦИЯ.
— Так-с...— со вздохом произнес он и, свертывая газету, усмехнулся.— Живо повернулись! Восемнадцатое-то нынче, что ли?
Но ему было совсем невесело. Я это видел и если не понимал, то чувствовал, что и на меня, и на Павла Макарыча, и на бабаню, и на всех, на всех идет какое-то бедствие и что это бедствие заключено в страшном слове МОБИЛИ3АЦИЯ...
Едва пароконный тарантас, нанятый за рубль с четвертаком, тронулся, Макарыч, похмуриваясь, сказал: