Как я ни сжимаюсь, ни сворачиваюсь в клубочек, ни прячусь с головой под одеяло, страх, страх, равного которому я, по-моему, больше никогда не испытывала, проникает, просачивается в меня... Он идет оттуда... мне нет нужды и смотреть вокруг, я чувствую, что он здесь, повсюду... он окрашивает свет в свой зеленоватый оттенок... я знаю — это он, тот путь меж остроконечных, несгибающихся темных деревьев с мертвенно-бледными стволами... это он — вереница призраков, облаченных в длинные белые одеяния, приближающаяся мрачной чередой к серым плитам... он колеблется в пламени высоких тусклых свечей у них в руках... распространяется вокруг, наполняет комнату... Я хотела бы удрать от него, но мне не хватает храбрости пересечь налитое им пространство, отделяющее мою кровать от двери.
Наконец мне удается на миг высунуть голову из-под одеяла и подать голос... Приходят... «Ну, что еще? — Забыли накрыть картину. — Действительно... Сумасшедший ребенок... — Берут первую попавшуюся тряпку — полотенце, что-то из одежды — и набрасывают на раму... — Ну вот, теперь ничего не видно... Ты больше не боишься? — Нет, не боюсь». Я могу растянуться в постели, положить голову на подушку, расслабиться... Могу смотреть на стену слева от окна... Страх исчез.
Кто-то из взрослых с непринужденным, беззаботным видом, с бесстрастным взглядом фокусника одним мановением руки прогнал его.
Какая она красивая... я не могу оторваться, я крепче сжимаю мамину руку, я удерживаю ее, чтобы остаться тут еще на несколько минут, чтобы подольше рассматривать эту голову в витрине... созерцать ее...
— Трудно восстановить, чем именно заворожила тебя эта кукла из парикмахерской.
Да, что-то не выходит. Я вижу только ее лицо, довольно расплывчатое, гладкое и розовое... лучащееся... словно освещенное изнутри... и еще гордый изгиб ноздрей, губ, приподнимающихся в уголках... Я помню только свое восхищение... все в ней было красиво. Красота заключалась именно в ней. Именно это значило быть красивой.
Я ощущаю внезапно какое-то смущение, легкую боль... будто где-то внутри себя я обо что-то ударилась, что-то меня задело... оно вырисовывается, принимает форму... форму очень четкую: «Она красивее мамы».
— Откуда это вдруг?
— Мне случалось позднее думать об этой минуте, и долгое время мне было достаточно...
— Признайся, если и случалось, то нечасто...
— Да, правда. И я никогда долго на этом не задерживалась... я смутно представляла себе, что важность, которую я, казалось, придавала понятию «красота», исходила скорее всего от мамы. Кто, кроме нее, мог мне это привить? Я была под таким сильным ее влиянием... Она, вероятно, подвела меня к этому... ничего не требуя... она, конечно, склонила меня — так, что я не отдавала себе в этом отчета — считать ее очень красивой, несравненной красавицей... Отсюда и мое смущение, неловкость...
Но теперь, как я ни стараюсь, мне не удается уловить никаких маминых рассуждений о «красоте», разве что по поводу моей тети: «Анюта — настоящая красавица», или еще в разговоре об одной приятельнице, имя и лицо которой совершенно стерлись из моей памяти. «Она очень красивая», — но неизменно в тоне спокойной констатации. Безразлично. Как о чем-то ее не касающемся.
Я не могу сейчас воскресить в своей памяти, как она глядится в зеркало, пудрится... только быстрый взгляд, который она бросала вскользь на свое отражение, и торопливый жест, чтобы заправить прядь, выбившуюся из прически, воткнуть в пучок торчащую шпильку.
Ее, казалось, вовсе не заботила внешность... она была как бы вовне... Вне всего этого.
— Да. Или далеко...
— Вот-вот — далеко. Вдали от каких бы то ни было возможных сравнений. Ни хвала, ни хула словно не могли ее затронуть. Такой она мне виделась.
Глядя на нее, я часто находила ее очаровательной и думала, что так же видят ее и многие другие, иногда я ловила это в глазах прохожих, лавочников, друзей и, разумеется, Коли. Мне нравились черты ее лица — тонкие, легкие, словно размытые... не нахожу другого слова... под золотистой, розовеющей кожей, мягкой и шелковистой на ощупь, шелковистей шелка, теплее и нежнее перышек птенчика, его пуха... В изгибе, идущем от ее слегка выпуклых век к скулам, довольно высоким, была та чистота, та непорочность, которая отличает иногда эту линию у детей. Глаза у нее, того же золотисто-карего оттенка, что и гладкие, шелковистые волосы, были небольшие, чуть неправильной формы... Когда что-нибудь ее удивляло, одна из бровей, мне кажется — левая, поднималась выше другой, напоминая по форме перевернутую галочку. Взгляд у мамы был какой-то необычный... иногда твердый и жесткий, а иногда — живой, наивный... Часто как бы отсутствующий...
— Может, потому, что она плохо видела...
— Да нет, в ней действительно была некая отрешенность, которая делала ее временами совсем недоступной. Даже для Коли... и это его раздражало... «О чем ты думаешь? Ты не слушаешь...»