Теперь эта мысль засела во мне, и уже не в моей власти ее изгнать. Я могу через силу оттеснить ее на второй план, заместить ее другой мыслью, но только ненадолго... она здесь, забилась в уголок и готова в любую минуту выскочить, разметать все перед собой, захватить все пространство... Кажется, что, отталкивая, чересчур сжимая ее, только увеличиваешь этот напор. Она доказательство, символ того, что есть я: ребенок, который не любит свою мать. Ребенок, который несет в себе нечто отделяющее, отстраняющее его от прочих детей... детей легких, беспечных, которые смеются, кричат, бегают друг с другом наперегонки, скачут в саду, в сквере... а я — в стороне. Наедине с тем, о чем никто не догадывается, во что никто, даже узнай он об этом, не смог бы поверить.
Я уже не пытаюсь бороться, снова и снова представлять себе лицо в витрине, сравнивать его с маминым... я знаю — это только укрепляет во мне мысль...
К тому же кукла сама по себе стерлась из памяти, унося с собой мысль, которую вызвала... Но место тотчас было занято... другая подобная же мысль заместила ее. Возможно, именно она, моя новая мысль, и вытеснила ее...
Меня уже не полнят, как прежде, как всех других, настоящих детей, живые, быстрые, прозрачные воды, подобные водам горных рек, стремительных потоков, теперь это стоячие, грязные, затхлые воды прудов... рассадник комаров. Можешь не твердить, что тогда я была не способна на подобные образы... во всяком случае, они довольно точно передают то, что я ощущала в своем жалком состоянии.
Мысли налетают, когда им вздумается, и кусают, гляди, вон, летит... крохотное жало впивается, мне больно... «У мамы кожа как у обезьяны».
Вот какие они теперь, мои мысли, — позволяют себе все, что им вздумается. Я гляжу на мамино декольте, на ее обнаженные, золотистые, загорелые руки, и вдруг во мне какой-то чертик, лукавый бесенок, что-то вроде «домового», выкидывающего всякие шутки, выпаливает прямо в меня: «У мамы кожа как у обезьяны». Я хочу все стереть, уничтожить... неправда, я так не думаю... это подумала не я. Но ничего не поделаешь, шерсть обезьяны, которую я видела в клетке зоологического сада, сама не знаю как расположилась на маминой шее, руках, и вот родилась эта мысль... мне от нее больно...
Я зову маму на помощь, она должна мне помочь... «Знаешь, мама, мне пришла теперь другая мысль... — У нее тотчас делается раздраженный вид... — Ну, что еще? — Понимаешь, я думаю... что у тебя... кожа как у обезьяны...» Сейчас она посмотрит, что у меня там, что во мне выросло помимо моего желания, мы посмотрим вместе... как смешно, нелепо... над этим можно только посмеяться, она расхохочется своим заразительным смехом, от которого я всегда тоже начинаю хохотать, и мы обе посмеемся, и мысль уйдет туда, откуда пришла... туда, где родилась... куда-то вне меня, в неведомое мне место... Или мама скажет: «Ну что ж, я в восторге. Помнишь, какими прелестными были эти обезьянки».
— Ты это придумала сейчас...
— Разумеется... но я ждала, не представляя себе, чего именно, чего-то подобного... что сразу принесло бы мне облегчение... А мама презрительно смеется и говорит: «Что ж, благодарю тебя... как любезно, дальше некуда...» Думаю, я никогда — ни до, ни даже после этого — не ощущала себя такой одинокой. Мне неоткуда и не от кого было ожидать помощи... Отдана без всякой защиты на произвол «мыслей». Им есть где разгуляться, они могут вытворять все что угодно — резвиться, аукаться и призывать к себе мысли другие... все они неопровержимо доказывали собой, своим присутствием, что я не тот ребенок, который любит свою мать. Что я не такая, какими должны быть дети.
Зло сидит во мне. Зло избрало меня, потому что находило во мне необходимую пищу. Оно никогда не могло бы жить в здоровой и чистой душе, которой обладают нормальные дети.
Когда я сижу надувшись где-нибудь в углу и мама спрашивает меня... но, может, я нарочно выставляю напоказ свое настроение, чтобы она это заметила и спросила... «Ну что еще? Почему ты не играешь? Не читаешь?»
Я отвечаю только... но уж и это приносит облегчение: «У меня мои мысли».
Как говорят: «У меня мои болячки, у меня моя мигрень», но с той разницей, что это болезнь постыдная, болезнь тайная, известная ей одной. Ни с кем другим этим секретом не поделишься.
Я уже не припомню всех этих безумных, нелепых мыслей, селившихся во мне... разве что последнюю, которая, к счастью, появилась совсем незадолго до моего отъезда, моего расставания с матерью, резко положившего конец тому, что, разрастаясь, грозило превратиться в настоящую манию...