Кроме кочановской бабушки, угощавшей нас слоеными пирогами и рассказывавшей о пьяном индюке, ездили мы к другой отцовской родне — Атлярским в Левшино. От Левшина я запомнил бедный дом. Старинные часы с кукушкой, заросший маленький садик, где мы собирали летом сладкие сливы, покрытые сизым, стиравшимся под пальцами налетом. Отец иногда брал меня к старшему брату осиротевшей семьи Атлярских, чудаку, холостяку и домоседу, жившему в маленьком домике за Угрою, заставленном старинною мебелью, заваленном книгами и журналами — «Родиной», «Нивой». Духом отжитого прошлого уже тогда веяло от этого исчезавшего, аксаковского и гоголевского, мира…
Из такого же исчезавшего, но более стойкого и цепкого мира был редкий наш гость Василий Деич, сосед и приятель кочановской бабушки, необыкновенно подвижной, лысый и маленький человек, поражавший меня своими смешными и злыми рассказами. Обычно приезжал Деич на сытом жеребчике и, привязав его у крылечка, шумно вкатывался в дом. Отец отзывался о Деиче неодобрительно, говорил о темных его делишках. В прошлые времена, еще до «монополии», держал Деич трактир на большой дороге. В рассказах его было много свойственной городским кулакам-мещанам злой насмешки над «серыми» наивными мужиками.
— Заезжает раз ко мне в трактир один мужичок, — рассказывал, помню, Деич. — Ездил в Вязьму пеньку продавать. Купил новые рукавицы, гостинцев набрал бабам. Ввалился в трактир с морозу. Рукавицами похваляется: расписные кожаные рукавицы! Скинул тулуп, рукавицы на полку положил. Начал хвастать: «В Вязьме, говорит, был я в городском трактире, там господа и купцы сидят, поджарку кушают, канарейка в клетке поет! Можешь, говорит, ты мне точно такую поджарку сготовить здесь?» — «Отчего не могу, с полным моим удовольствием!» Подмигнул я пареньку Мишке, незаметно стянул Мишка с полки одну рукавицу. Приказал я ту рукавицу топором мелко-намелко изрубить да на сковородке с лучком и сметаной поджарить. Заказал мужичок полштофа, выпивает, ест, кушанье похваливает: «Ай да господская поджарка!» Всю сковородку вылизал, водку допил, стал одеваться: хвать, а рукавицы нет! «Где, куда подевалась моя рукавица?» А я так спокойненько говорю: «Съел, брат, ты свою рукавицу, всю до основания, — вот и живые свидетели у меня есть, все подтвердят, как ты рукавицу ел да похваливал!..»
Уже и тогда не нравились, смущали меня Деичевы насмешливые рассказы. Неприятным казался сам лысый, слишком подвижной бабушкин приятель Деич, необычным шумом наполнявший наш тихий дом.
Хвалово
Раз в лето, к медовому Спасу, когда заканчивалось меженное время и на полях оставались одни яровые, уезжали мы с матерью на лошадях на ее родину, в Калужскую губернию. Каждую нашу поездку гостили мы в Хвалове, на родине матери, по нескольку дней. Мне хорошо запомнился хваловский большой сад, со старыми, сплетавшимися в одну зеленую крышу высокими деревами; широкий, заросший лопухами, двор; сажалка с мутной зеленоватой водою, по которой белыми корабликами плавал гусиный пух; деревянное скрипучее колесо под навесом у колодца и особенный, весь дом наполнявший, принадлежавший всем жившим в хваловском дома, домашний хваловский запах. Пахло в хваловском доме медом, сушеными яблоками, нюхательным табаком, который употреблял дед, особыми, хваловскими, полюбившимися мне пирогами-ситниками и еще чем-то своим, свойственным каждому дому. Особенно был силен этот хваловский запах от самого деда, ходившего в порыжелой, с отвисшими карманами, жилетке поверх длинной рубахи, носившего седую, медово-желтую, волочившуюся по груди бороду, гладко примасленные, кружочком курчавившиеся вокруг головы волосы. Помню, как целовал он меня в губы, щекоча бородою, пахнувшею этим особенным хваловским запахом и нюхательным табаком.
Теперь, когда вспоминаю его, слушаю сохранившиеся о нем рассказы, смотрю на уцелевшую его фотографию, мне понятно, какой это был образец чистопородного крестьянина-великоросса. Его речь, нравившаяся мне и тогда, неторопливая, с обилием ласкательных слов; весь его облик и образ жизни, чуть-чуть сбивавшийся к староверству (дед и крестился двуперстно, размашисто кладя кресты и поясно кланяясь, хотя и ходил в православную церковь); его чудачество и веселый, живой — порою крутой — нрав; дедовы веселые шутки, бесчисленные пословицы и поговорки, которыми сыпал он как из рукава; его медовая борода; жилетка с обвисавшими, обтершимися до блеска карманами; короткие сапожки; нюхательный табак, нюхать который он уходил за печку, чтобы никто не смотрел, — сливаются для меня в одно представление цельного, старинного, давно уже вымершего человека.