Кроме дяди Акима в многолюдном хваловском доме жил, помню, из близких людей родной брат деда, холостой дедушка Михайло. Жил он и ночевал в бане, в дом приходил обедать, в хозяйстве занимался птицами и пчелами; шапку свою, большой выгоревший картуз, вешал всегда на одно место, на стену под часами с длинным качавшимся маятником.
— Дедушка Михайло, а дедушка Михайло, а гусыни-то все яйца перебили, — скажем, бывало, ему за столом.
— Ах вы, разэтакие, вот я вам! — рассердится дедушка Михайло, ввернет крутое словечко.
— Ты бы полегше, Михайло! — строго заметит, бывало, дед Иван. — Чай, за столом сидишь.
— А что же они, туды-растуды, над дедкой смеются! — еще солонее запустит по всему застолью Михайло-дед.
А запомнился мне дедушка Михайло пчелами: как идет, бывало, с дядей Акимом с пчельни, в лубяной, надетой на голове сетке, с новым липовым корытом в руках, полным чистого сотового меда; как лакомились мы намазанным на зеленые огурцы душистым и теплым дедушкиным медом!
Смерть дяди Акима
Уже много позже я узнал, как мучительно, трагически умер, страдая раком, неугомонный дядя Аким. Люди рассказывали, что лежал он в гробу тихий, под образами, где обычно молился наш дед. Приглашенная из Калуги старушка монашка, третью ночь читавшая псалтырь, выпив для поддержания сил рюмочку крепкой вишневой наливки, задремала над покойником, уронила на тюлевый покров зажженную свечу, легкий тюль вспыхнул, сгорели волосы и борода у покойника, оголилось, помолодело лицо. Вдова дяди Акима Марья Петровна, убивавшаяся по мужу (несмотря на муки и все жестокие издевательства, своего мужа она любила мучительной, беззаветной любовью), подводила к гробу гостей, показывая на неузнаваемо изменившееся мужнино лицо, с улыбкой говорила:
— Посмотрите-ка, как помолодел, похорошел мой голубчик. Опять женишком стал…
Невыразимо тяжела была в суровом хваловском доме судьба этой несчастной нелюбимой женщины. Смутно помню ее бледное, некрасивое, с нездоровой желтизною лицо, бледные вялые руки, черную косынку. Помнится, почти не выходила она из своей полутемной комнатки, занятой двуспальной деревянной кроватью, с единственным оконцем в сад. В хваловской семье она не имела голоса, все, что делалось в доме — даже судьба ее родных детей, — решалось помимо ее воли, ее желаний. Насильно выдал хваловский дед ее старшую дочь Алену за безграмотного богатого мужика. Жених был нелюб невесте, не нравилось его простое деревенское имя: Никита. «Нос-то у твоего жениха утиный!» — нашептывали невесте подружки. И впрямь неказист, дурковат был этот нелюбимый жених. Головой билась она о пол перед свадьбой, валялась у деда в ногах, но был неумолим к девичьим слезам суровый наш дед. Подобно деду, неумолимым оказался и родной отец. «Стерпятся — слюбятся!» — твердили они в один голос на все мольбы убивавшейся невесты.
Перед самым венцом порвала она на себе подвенечное платье, разбросала белые восковые цветы, которыми украшали ее голову. В тот день, хоть и приказано было женщинам не спускать с нее глаз, убежала она в сад, пропала. Жившая в черной избе дурочка Феня видела, как тайком по снегу пробиралась невеста к пруду. «Не велела сказывать никому!» — твердила на все вопросы Феня. Строго допросив Феню, кинулись по следам невесты в сад. Нашли Алену на пруду возле проруби. Бросившись в узкую прорубь, безуспешно пыталась она утопиться. Привели ее в дом мокрую, с растрепавшимися обмерзшими волосами, наспех одели и причесали, отправили под венец в церковь. Так и стояла она под венцом с непросохшими черными косами. Предсказание деда, казалось, сбылось. Через год родила Алена первого ребенка. «Стерпятся — слюбятся!» — упорно твердил дед, во всем упрекая нелюбимую сноху, несчастную мать Алены. Но, видно, не прошли для Алены ее сердечные тяжкие муки: рассказывали люди потом, что, народив много детей, сошла Алена с ума, вообразила себя собакой, по-собачьему лаяла, бросалась на людей, ходила на четвереньках. Еду ей ставили в собачьей плошке в углу. Садиться за общий стол она упорно отказывалась.
Приезжая на праздники в Хвалово, мать с особенным ласковым участием относилась к своей несчастной золовке. Не раз настойчиво защищала ее перед дедом, спорила с дядей Акимом, не страшилась говорить правду в глаза. С приездом матери оживала, смелее смотрела на людей забитая Марья Петровна, румянец появлялся на вялых ее щеках. И — странное дело — с приездом матери как бы оживал хваловский дом, добрее разговаривали между собой люди, приветливее смотрел суровый хваловский дед.