Стефани уселась рядом с Александром. Розовый поплин платья обтягивал ее располневшую грудь. Стефани куталась в зеленую шаль с длинной бахромой. Она твердо решила никому не говорить о ребенке: Билл принялся бы орать, Уинифред развела бы суету, и все, а в особенности Фредерика, возомнили бы, что дитя зачато вне брака. Дэниелу сдержанность давалась нелегко: он увлеченно наблюдал за Стефани, за малейшими изменениями ее тела и по природе своей склонен был шумно о ней заботиться. Александр ласково оглядел Стефани:
– Ну, как ты?
– Ничего, только тут высоко, боюсь, голова закружится.
– Не закружится, главное, дождись начала действия.
– Закружится – пересядем. Может, лучше прямо сейчас пересесть, – сказал Дэниел.
– Успокойся, наконец, – отмахнулась Стефани.
Маркус покрылся зеленоватой бледностью, словно на него повлияли разговоры о головокружении. Александр теперь сидел на ряд ниже Поттеров вместе с несколькими коллегами. Все они были в смокингах, некоторые пришли с женами. Тут была чета Тоунов, Джеффри Перри, нянькавший Томаса, и Лукас Симмонс, чистенький, с тщательно вымытыми пушистыми кудрями и выражением благожелательной заурядности на лице. Александр, не знакомый со взглядами Лукаса на театр и антропоцентризм возрожденческой философии, не разделял тревоги Маркуса по поводу его присутствия. Неистощимая бодрость учителя биологии даже как-то успокоила его после злобных взглядов Билла и подавленной тревоги Дэниела.
Заиграла музыка. Словно гигантская стая птиц, публика залопотала, застучала, зашелестела, прихорошилась, пригладилась и замерла на своем огромном насесте. И вот с разных концов террасы неспешно двинулись друг к другу Томас Пул и Эдмунд Уилки. Встретились, пожали руки и заговорили. С легкой насмешкой над модными тогда пасторальными мотивами они обратились к воспоминаниям о сладостном золотом веке Овидия. Уилки был из тех актеров, кто по-настоящему хорош не на репетиции, а в спектакле. Сразу стало ясно, что тут он будет великолепен: суховатое спокойствие, сердечность, печаль, острый юмор, порою взрыв чувств. Александр со вздохом облегчения откинулся на сиденье.
Стефани от спектакля многого не ждала. С недавних пор она постоянно ощущала легкую дурноту. Мир, казалось ей, сузился до границ ее тела. За собственными поступками она наблюдала с каким-то отстраненным любопытством. Она заметила, например, что ей стало трудно заканчивать фразы, будь то в речи, на письме или в мыслях. Она лишь слегка очерчивала идею, и этого казалось достаточно, слова, цепляясь друг за друга, уходили в пустоту и там обрывались. Сегодня она так и не дошла мыслью до само́й пьесы, которую ей предстояло смотреть. Она решила практические задачи, состоявшие в том, чтобы выбрать достаточно мешковатый наряд и приехать вовремя. Она очертила возможные трудности психологического свойства: Дэниел слишком явно, слишком по-новому о ней заботился, это могли заметить. Билл мог затеять ссору с Дэниелом. Спектакль мог провалиться, и тогда Фредерике понадобилась бы поддержка… За всем этим Стефани как-то не задумалась о том, что ей придется на деле высидеть пьесу, до этого существовавшую лишь в ее воображении.
У нее не было готовых представлений о пьесе или желания ее критиковать – поэтому «Астрея» поразила ее богатством сюжета и какой-то особенной энергией. Стефани вообще не любила судить и осуждать: пьесу она восприняла с тем же ровным, зорким вниманием, какое дарила в детстве вещицам, исчезавшим под платком во время игры, позже стихам и теперь, наконец, Дэниелу. Вскоре она почувствовала, что, подобно иным редким, «счастливым» творениям, пьеса добивается задуманного эффекта вопреки современным законам искусства. Пьесу, конечно, можно было увидеть и иначе: как лоскутное одеяло, как самоцельное плетение слов, как любительский спектакль, вместо насущных политических тем целиком ушедший в сантименты. Со временем все эти обвинения были предъявлены критиками. Но в тот вечер Стефани увидела то, что хотели явить публике Александр и Лодж.