Во всей этой толпе незаметно было следов уныния, напротив, сказывалась радость по поводу низвержения престолов. Волонтеры стекались со всех сторон. Каждая улица выставляла по батальону. На улицах то и дело попадались большие знамена с самыми разнообразными девизами; так, например, на знамени Капуцинского округа можно было прочесть надпись: «Никто не станет нас брить». На другом: «Нет больше никаких благородных званий; есть только благородные сердца». На городских стенах и заборах попадались афиши — большие, малые, белые, желтые, зеленые, красные, напечатанные и рукописные, на которых изображалось громадными буквами: «Да здравствует Республика!» Маленькие дети лепетали песенку: «Ça ira!» Эти дети были будущим нации.
Впоследствии трагический характер города заменился характером циническим. Парижские улицы в эпоху революции имели двоякий, резко отличавшийся один от другого вид, — до и после 9 термидора{84}
. Париж Сен-Жюста{85} сменился Парижем Тальена{86}. Впрочем, подобные антитезы встречались испокон века; после Синая был золотой телец.{87}Случаи поголовного сумасшествия были нередки в истории человечества; подобный случай во Франции был не далее как за восемьдесят лет до описываемой эпохи. После эпохи Людовика XIV, как и после эпохи Робеспьера, ощущается сильная потребность втянуть в себя побольше воздуха; история Франции XVIII столетия начинается регентством{88}
и оканчивается Директорией{89}: две сатурналии{90} после двух эпох террора. Франция вырвалась из монархии, так же как школьник с бешеной радостью вырывается из пуританского монастыря. После 9 термидора Париж обуяла какая-то безумная радость, не замедлившая принять крайне несимпатичное направление. Неистовое желание смерти сменилось такой же неистовой жаждой жизни, и все величие исчезло. Был у Парижа свой Тримальхион{91}, называвшийся Гримо де ла Реньер; появился «Альманах для обжор». В Пале-Рояль задавались обеды, при звуках фанфар, барабанов и рожков, причем барабанщицами были женщины; наступило царство смычка и песни; у Мео устраивались ужины «по-восточному», среди благоухающих курильниц. Живописец Боз изобразил своих дочерей, прелестных и невинных 16-17-летних девушек, приготовленными для гильотины, то есть с обнаженной грудью и в красных рубашках. Вслед за непристойными плясками в оскверненных церквах явились публичные балы Руджиери, Венцеля, Люкэ, Модюи, госпожи Монтансье; место серьезных «гражданок», щипавших корпию, заняли султанши, дикарки, нимфы; босоногие солдаты, покрытые кровью, грязью и пылью, сменились босоногими женщинами, которые усыпали себя бриллиантами. Вместе с бесстыдством вновь появилась ложь: в высших слоях явились грабители-поставщики, в низших — карманники; последними так и кишел Париж, и обывателю приходилось крепко держаться за свои карманы. Одним из любимых народных развлечений стала прогулка на площади перед зданием суда, где на особых табуретах сидели связанные по ногам и рукам воровки, выставленные на всеобщее позорище. При выходе из театров мальчишки предлагали дрожки с прибаутками, вроде следующей: «Гражданин и гражданка, у меня найдется место для двоих»; на улицах уже не слышно было возгласов: «Старый Сапожник» или «Друг Народа», а слышалось: «Письмо Полишинеля», и «Прошение Мальчишек»; маркиз де Сад{92} председательствовал в «Обществе Пиковых Валетов», на Вандомской площади. Реакция была в одно и то же время и весела и свирепа: «Драгуны Свободы» 92 года возрождались под именем «Рыцарей Кинжала». В это время на подмостках появился тип простака; наступило время щеголей и щеголих; вместо «честное слово» говорили: «слово жертвы»; от великого быстро перешли к смешному. Здесь повторился замечаемый в Париже ход беспрерывного движения. Это — громадный маятник цивилизации; он постоянно переходит от одного полюса к другому, от Фермопил{93} к Гоморре{94}. После 93 года с Парижем произошло странное затмение; конец века, казалось, забыл свое начало. Началась какая-то оргия, выступившая на первый план и отодвинувшая на задний план недавние ужасы; взрыв хохота заменил крики отчаяния; трагедия исчезла в пародии, и маскарадный чад, в конце концов, затмил на горизонте образ Медузы{95}.Но в то самое время, к которому относится наш рассказ, парижские улицы еще имели тот величественный и мрачный вид, который они получили в начале революции. У них были свои уличные ораторы, вроде Варле{96}
, который произносил свои речи, влезая на крышу небольшого балаганчика на колесах; у него были свои герои, из которых один назывался «капитаном с железной палкой»; свои любимцы, вроде Гюффруа{97}, автора памфлета «Ружиф». Некоторые из этих знаменитостей были зловредны, другие, наоборот, полезны и симпатичны. Одна из них представляла странную смесь того и другого: таков был Симурдэн.II. Симурдэн