Он, впрочем, способен был и к состраданию, но оно у него относилось только к несчастным. При виде страдания, наводящего страх на душу, он весь превращался в самопожертвование. Ничто его не отталкивало, — в этом заключалась его доброта. Помогать другим было для него потребностью; он разыскивал язвы для того, чтобы целовать их. Труднее всего делать добрые дела, неприглядные для взора; и он предпочитал именно такие дела. Однажды в больнице умирал человек, которого душила злокачественная опухоль в горле. Нарыв был ужасный, быть может, даже заразный, и удалить его нужно было тут же, сейчас, немедленно. Случайно Симурдэн оказался рядом. Он припал губами к нарыву, высосал его — и человек был спасен. В то время на Симурдэне надета была еще священническая ряса, и кто-то из присутствовавших сказал ему: «Если бы вы это сделали для короля, вы завтра же были бы епископом». — «В том-то и дело, — ответил Симурдэн, — что для короля я этого бы не сделал». Этот поступок и этот ответ сделали его популярным в бедных кварталах Парижа, и все страждущие, плачущие и недовольные готовы были идти за ним в огонь и воду. Во время народной ярости против спекулянтов, так часто выражавшейся в прискорбных недоразумениях, Симурдэну достаточно было одного слова, чтобы помешать разграблению лодки с грузом мыла, близ моста Святого Николая, и рассеять разъяренную толпу черни, останавливавшую повозки близ Сен-Лазарской заставы.
Симурдэн принадлежал к числу тех людей, внутри которых звучит некий голос и которые прислушиваются к нему. Люди эти кажутся рассеянными. Это неверно: наоборот, они очень сосредоточены. Симурдэн, по-видимому, ничего не зная, знал, однако же, все, то есть он прекрасно знаком был с науками, но не знаком был с жизнью. У него была повязка на глазах, как у гомеровской Фемиды; в нем была слепая уверенность стрелы, не видящей цели, к которой она летит. В революционные эпохи ничто не может быть опаснее прямолинейности. Симурдэну эта прямолинейность была свойственна. Он был глубоко убежден в том, что при подобных обстоятельствах крайняя точка зрения представляет собою самую надежную почву, то есть он разделял заблуждение, свойственное умам, заменяющим разум логикой. Он шел дальше Конвента, дальше Коммуны{100}
; был членом так называемого «Клуба епископского дворца».В те годы в бывшем епископском дворце собиралась группа людей, не вполне довольных действиями Коммуны; тут же присутствовали молчаливые зрители, имевшие при себе, по выражению Гара{101}
, столько же пистолетов, сколько и карманов. Это было в высшей степени оригинальное собрание, парижское и космополитическое в одно и то же время, что отнюдь не исключает одно другое, так как Париж — это то место, где бьется сердце народов. Здесь происходило великое плебейское каление добела. На фоне этого собрания Конвент казался холодным, а Коммуна — вялой. Епископский клуб представлял собой одну из тех революционных формаций, похожих на формации вулканические. В нем можно было встретить всего понемножку: невежество, глупость, честность, геройство, ярость. В нем попадались и агенты герцога Брауншвейгского{102}, и истые спартанцы, и прожженные каторжники. Большая часть членов его были честные безумцы. Жирондисты высказали устами Инара{103}, временного председателя Конвента, следующие чудовищные слова: «Берегитесь, парижане! От вашего города не останется камня на камне, и со временем тщетно будут искать место, на котором когда-то стоял Париж». Эти-то слова и вызвали учреждение клуба в епископском дворце. Нашлись люди, принадлежавшие к самым различным национальностям которые почувствовали потребность сгруппироваться вокруг Парижа. К этой группе людей примкнул и Симурдэн. Эта группа являлась реакцией против реакционеров. Она возникла вследствие той общей потребности в насилии, которая составляет таинственную и вместе с тем страшную сторону всякой революции. Черпая в этом свою силу, клуб епископского дворца сразу занял в Париже заметное положение. В годину революционных потрясений — Коммуна палила из пушек, Клуб епископского дворца бил в набат.