Я молчал, размышляя об этой неисчерпаемой теме -- о жестокости христианских народов, не просто унаследованной от предков (потому что ее к тому же старательно воспитывают), жестокости, рядом с которой простое языческое варварство негра с Западного Берега выглядит чистым и безобидным. Размышляя, я целиком углубился в себя.
-- Не надо этого! -- сказала она вдруг и закрыла глаза ладонями.
-- Чего?
Она повела рукой в воздухе.
-- Вот этого! Оно. . оно сплошь лиловое и черное. Не надо! Этот цвет причиняет боль
-- Но позвольте, откуда вы знаете цвета? -- воскликнул я, потому что это было для меня истинным откровением.
-- Цвета вообще? -- спросила она.
-- Нет. Те Цвета, которые вы сейчас себе представили.
-- Вы сами знаете не хуже меня, -- отвечала она со смехом, -- иначе вы не задали бы такого вопроса. В мире их вовсе не существует. Оно внутри вас -- когда вы испытываете такую злобу.
-- Вы говорите про тусклое лиловатое пятно, будто портвейн смешан с чернилами? -- спросил я.
-- Я никогда не видела ни чернил, ни портвейна, но цвета эти не смешанные. Они отдельны -- совершенно отдельны
-- Вы говорите про черные полосы и зубцы на лиловом фоне9
Она кивнула.
-- Да... если они вот такие,-- тут она снова нарисовала пальцем зигзаг в воздухе, -- но преобладает не лиловый, а красный -- этот зловещий цвет.
-- А какие цвета сверху... ну, того, что вы видите?
Она медленно наклонилась вперед и описала на коврике очертания самого Яйца.
-- Вот как я их вижу, -- сказала она, указывая травяным стебельком, -белый, зеленый, желтый, красный, лиловый, а когда человека, как вот сейчас вас, охватывает злоба или ненависть, -- черный на красном.
-- Кто рассказал вам про это -- в самом начале? -- спросил я.
-- Про цвета? Никто. В детстве я часто спрашивала, какие бывают цвета -- скажем, на скатертях, и занавесях, и коврах, -- потому что одни цвета причиняют мне боль, а другие приносят радость. Мне объясняли. А когда я подросла, то стала видеть людей вот такими.
Она снова очертила то Яйцо, видеть которое дано лишь немногим из нас.
-- И все это сами? -- переспросил я.
-- Все сама. Некому было мне помочь. И только потом я узнала, что другие не видят Цвета.
Она прислонилась к древесному стволу, сплетая и расплетая случайно сорванные травинки. Дети, прятавшиеся в лесу, подкрались ближе. Краем глаза я видел, как они резвятся там, словно бельчата.
-- Теперь я уверена, что вы никогда не станете надо мной смеяться,-заговорила она после долгого молчания. -- И над ними тоже.
-- Боже упаси! Нет! -- воскликнул я, резко оборвав нить своих размышлений -- Человек, который смеется над ребенком -- если только сам ребенок не смеется тоже, -- это варвар!
-- Право, я говорила не о том. Вы никогда не стали бы смеяться над детьми, но я думала -- думала раньше, -- что, возможно, вы способны смеяться из-за них. А теперь прошу извинения... Над чем вам хочется смеяться?
Я не издал ни звука, но она все поняла.
-- Над тем, что вы еще вздумали просить у меня прощения. Если бы вы пожелали исполнить свой долг, будучи опорой государства и владелицей здешних земель, вам пришлось бы притянуть меня к суду за то, что я вторгся в чужие владения, еще на днях, когда я вломился в ваши леса. С моей стороны это было постыдно... непростительно.
Прижавшись затылком к стволу, женщина эта, которая умела видеть обнаженную душу, посмотрела на меня долгим, пристальным взглядом.
-- До чего забавно, -- произнесла она полушепотом. -- До чего же это забавно.
-- Но что я такого сделал?
-- Вам не понять... и все же вы понимаете Цвета. Ведь понимаете?
Она говорила со страстью, решительно ничем не оправданной, и, когда она поднялась, я уставился на нее в замешательстве. Дети собрались в кружок за кустом куманики. Одна головка склонилась над чем-то совсем крошечным, и по движениям худеньких плеч я понял, что они приложили пальчики к губам. У них тоже была своя потрясающе важная детская тайна. Один лишь я, безнадежно чужой, стоял на солнцепеке.
-- Нет, -- сказал я и покачал головой, как будто мертвые глаза могли это видеть. -- Что бы там ни было, я еще не понимаю. Быть может, пойму потом -- если вы позволите мне приехать еще.
-- Вы приедете еще, -- отозвалась она. -- Непременно приедете и побродите по лесу.
-- Надеюсь, дети тогда уже привыкнут ко мне и позволят с ними поиграть -- в виде особой милости. Вы же знаете, каковы дети.
-- Тут требуется не милость, а право, -- отвечала она, и я стал размышлять над смыслом ее слов, как вдруг из-за поворота дороги показалась женщина, вся встрепанная, простоволосая, раскрасневшаяся, она испускала на бегу жалобные вопли, подобные мычанию. Это была уже знакомая мне языкастая толстуха, торговка сластями. Слепая женщина услышала ее и шагнула навстречу.
-- Что случилось, миссис Мейдхерст? -- спросила она.
Толстуха закрыла лицо передником и начала буквально ползать в пыли, вопя, что ее внук смертельно заболел, а местный доктор уехал на рыбалку, и Дженни, мать ребенка, с ума сходит, и прочее в том же роде, с повторами и причитаниями.