На третьем курсе Саша влюбился в однокурсницу, чувство было взаимным, они стали жить вместе — Саша устроился на ночную работу, чтобы оплачивать квартиру. Вернувшись однажды домой раньше времени, он нашел любимую девушку спящей в постели с другим парнем — тоже их однокурсником.
Далее была сцена, которую точно описал бы Достоевский, доживи он до тех дней.
Саша на цыпочках вышел, поднялся на чердак, где довольно долго и просидел. Решил, что далее он жить не может — хотя и сил покончить с собой не было. Тогда он подумал, что самый простой способ расстаться с жизнью — пусть его расстреляют. В рассказах мотивов ревности не присутствовало — хотя подсознательно они, конечно, должны были быть.
Он вернулся домой с топором и отрубил голову сопернику, занимавшему в постели его место.
Теперь об этом Саша горько жалел, хотя больше жалел о том, что от удара его возлюбленная проснулась — и закричала, увидев рядом с собой обезглавленный труп.
Далее все пошло как по рельсам. Сашу отправили в СИЗО, где посадили вместе с китайцем-перебежчиком — только Саша и мог с ним объясняться на одном языке. Потом признали невменяемым и отправили в СПБ. Этот поворот Сашу расстроил — он желал смерти, — однако воспринимал мучения от нейролептиков как заслуженную кару и не роптал[85]
.Жизнь все же продолжалась. Мы вели с ним краткие беседы — о музыке, книгах. Разговоры эти нередко звучали странно. Оба мы были на высоких дозах нейролептиков. Нередко кто-нибудь из нас, заканчивая фразу, забывал, с чего ее начал. Возникали совсем трагикомические мизансцены, когда мы с Сашей оба умолкали, ибо нить общения одновременно выскакивала из наших трясущихся рук.
Тогда мы смеялись — ну, или пытались это делать, ибо мускулы у обоих были сведены судорогой от нейролептиков.
Позднее я прочитал о заключенном, проведшем в одиночке тюрьмы Сен-Квентин 26 лет. За это время он тоже разучился общаться и стал забывать начало каждой фразы. Эта история наполняет гордостью за наш психиатрический ГУЛАГ: там отучить человека разговаривать могли за 26 дней.
Раздали обед: снова щи из кислой капусты — к весне запасы свежей заканчивались, как и всего прочего. Сидя друг против друга с мисками в руках, мы с Сашей должны были выглядеть, примерно, как братья Маркс на репетиции. Ложки стучали о края мисок — у обоих тряслись руки. Донести ложку до рта, не расплескав по пижаме, было почти невозможно. Поднять миску ближе ко рту — получалось еще хуже, тогда суп выливался уже из нее. Мы оба двигались медленно, не успевали освободить миски для каши — за что на нас орали санитары, — я еще более-менее поспевал, но Саша получал большие дозы, так что всегда оказывался последним. Он покорно сносил ругань, будучи уже привычным к унижениям — собственно, как и все мы.
Послеобеденный «прием» трифтазина прошел спокойно. Медсестра Нина Александровна — спокойная интеллигентного вида женщина — пришла в СПБ из обычной психбольницы и здесь не изменила привычек. Смена была «солдатской», но бардачной, так что санитар только приказал открыть рот, и обе таблетки, приклеенные к ириске, остались незамеченными.
Выкинуть таблетки в туалет я не торопился, ожидая, когда там станет чуть поменьше людей и глаз. Над толчком застыл дед Колыма: нейролептики блокировали его и так не юную простату и никак не давали несчастному пописать.
А за спиной Колымы, мучившего свой маленький член, — как на посту, стоял «солдатский» санитар по кличке «Сынок». Он был еще новеньким и не из «злых». Сынок попал в тюрьму за то, что хватил чем-то тяжелым по голове «деда», который заставлял его в сотый раз ночью вычищать сортир.
Кличка приклеилась к парню из-за его подростковой внешности и мягкого характера. Он был городской, молчаливый и особых неприятностей никому не причинял. Однако почти на глазах можно было замечать, как в человеке постепенно обнажается озверение. И сейчас, слушая крики медсестры: «Быстрее давай! Освобождай туалет!», Сынок потерял терпение и начал тянуть Деда Колыму за пижаму вниз с толчка. Дед так и выполз из туалета с бесполезно висящим поверх штанов членом, бормоча ругательства — звучавшие, скорее, как стоны. Я же к тому времени успел и умыться — шелушащаяся кожа вызывала постоянное ощущение нечистоты.
Это была новая напасть. Если аминазин делал кожу жирной, как плита из жаровни, то трифтазин, наоборот, ее быстро осушал, лицо и голова шелушились мелкими хлопьями. Никаких кремов в СПБ, конечно, не было, несколько раз просил у медсестер хотя бы вазелин, но ничего так и не дали.
Далее разыгралась другая комедия братьев Маркс. Из-за высоких доз голова у Саши работала еще хуже моей, но в нее первую пришло решение проблемы. Для увлажнения кожи можно было использовать масло, которое два-три раза в неделю нам законно выдавали на ужин.