Из всех факторов, которые в 1960-е годы влияли на вынесение заключения о вменяемости, психическое состояние подэкспертного было последним. В первую очередь было важно, признал обвиняемый по политическому делу свою вину или нет. Не признавшие вину чаще всего уезжали оттуда «невменяемыми» — признавшие ехали на суд и в лагеря.
В восьмидесятые годы было сложнее. Играла роль известность подэкспертного, и письмо из правозащитной организации было четким индикатором, кого можно трогать, а кого нельзя — ибо известность грозила кампанией в защиту политзаключенного за рубежом (чего психиатрам Института Сербского совершенно не хотелось получать).
Еще одним критерием была позиция родственников. Наличие родственника из категории «скандалистов» — как их синхронно определяли в КГБ и Серпах — тоже грозило его участием в правозащитных кампаниях. Если же родственники соглашались с заключением о «невменяемости», то руки психиатров были уже развязаны и можно было с легким сердцем удовлетворять желания следователей КГБ.
В моем деле все линии сошлись воедино, финал приближался с неизбежностью греческой трагедии, где герой делает все, чтобы предсказанных событий избежать — но тщетно. Тем более что греческие герои делали все же нечто большее, чем валялись в застиранной пижаме на койке.
Кажется, 26 июня меня, наконец, вызвали на комиссию. В кабинете врачей сидели почти все психиатры Четвертого отделения и еще одна незнакомая женщина в белом халате. Ею была председатель экспертной комиссии Тамара Печерникова: в Сербском она была на должности руководителя отдела экспертизы — видимо, Ландау решил подстраховаться и использовать ее авторитет.
До меня Печерникова подписывала заключение по делу Вячека Игрунова — и прописала отправить того в СПБ (на суде рекомендация была переиграна, и Игрунов оказался в обычной психбольнице). Она же выступала свидетелем на процессе Александра Гинзбурга, объясняя, что никаких злоупотреблений психиатрией в СССР не было и нет, так что Гинзбург клеветал, описывая подобные случаи. С подачи Печерниковой и других подобных «свидетелей» Гинзбург получил восемь лет особого режима.
Печерникова казалась немного взвинченной, разговаривала так, как говорят пионервожатые на экскурсии с детьми. Вопросы не касались ни дела, ни психиатрии.
— Что вы будете делать после освобождения?
В тон ей я тоже нес какую-то чушь.
Прочие члены комиссии вообще как будто пришли посмотреть кино и сидели молча. Все потихоньку начинало походить на процесс, описанный Кафкой. Никто не спрашивал ни о чем серьезном, толком не объяснял и ни в коем случае не говорил ничего определенного. Между тем где-то в бумагах уже был записан приговор. Приговор этот — как и в деле Йозефа К. — самому приговоренному не сообщался.
Это была последняя стадия превращения человека в вещь. Метаморфоза случилась не тогда, когда солдаты запихивали меня в клетку
Глава VI. ОЛИМПИЙСКОЕ ЛЕТО 1980 ГОДА
В понедельник, 30 июня, меня вызвали «с вещами» из уже обжитой палаты Института Сербского. Мы обнялись на прощание с Викентием[44]
, я разбудил пребывавшего в аминазиновом делирии Незнанова. Тот очнулся, сказал несколько слов, хотя вряд ли понял, что произошло, — и тут же снова отключился. Емельянов молча наблюдал за моими передвижениями по палате своими злыми глазками, не поднимаясь с койки.Обычно заключение экспертизы становилось известным из того, в какую камеру Бутырки сажали по возвращении из Института. Признанных невменяемыми отправляли в специальный «психиатрический» блок с больничным питанием —
Вечером, прямо за ужином, у эпилептика начался припадок. Вдруг он по-звериному взвыл и свалился на пол с ложкой в руке. Мы успели подложить ему подушку под голову, чтобы в судорогах он не разбил ее об пол. Надо было еще засунуть что-нибудь в рот, чтобы больной не откусил язык, но под рукой не было ничего подходящего. Бутырские ложки того времени представляли из себя толстые алюминиевые полусферы на коротком и тоже толстом черенке. Такими их делали для того, чтобы зэки не затачивали ложки, в зажатый судорогой рот эпилептика черенок не пролезал. Втроем изо всех сил мы прижимали несчастного к полу — пока вой и припадок не прекратились. Потом положили его на койку — изо рта бедняги текла розовая пена.