На них, раскрыв рот, смотрит Костя, возникший на пороге кухни.
И еще одна белая ночь — одна из тех ночей, когда так сильно, так глубинно ощущаешь вдруг, что мир устроен прекрасно, но совсем не просто.
А вернее, еще не ночь за окном, а долгий летний вечер. В квартире Штейнбергов идут сборы. Леонид Михайлович набивает вещами большой «абалаковский» рюкзак. Возле серванта Вера Никандровна занята упаковкой посуды. Перед тем как уложить в картонную коробку, она завертывает каждую чашку и тарелку в газету. А Галя собирает в дорогу своих кукол: одевает и укладывает их в пеструю сумку и разговаривает с ними, просит лежать спокойно, не баловаться.
— Все-таки позвони Рогачеву, — негромко говорит Вера Никандровна. — Может, Маша знает, куда он подевался.
— Станет Рогачев сидеть в субботу дома, — отвечает Штейнберг. — На даче они. Да и, не сомневаюсь, не знает Маша.
— А вдруг? Позвони, прошу тебя.
С явным неудовольствием тянется Штейнберг к телефону. Набирает раз, другой — нет, не отвечают. Он бросает трубку, закуривает.
— Прямо душа не на месте от того, что мы уезжаем, не простившись с Юрой, — говорит Вера Никандровна.
— Это у них, у боцманов, так заведено, — ворчит Штейнберг. — Вдруг исчезают… — Он подходит к книжным полкам. — Давай все же возьмем немного книг. Я бы Гоголя взял, Стивенсона…
— Леня! Уговорились ведь — летим налегке. Только минимум вещей и посуды.
— Ну хоть Ильфа — Петрова…
— Нет. За книгами и остальными вещами приедем зимой. Если устроимся за это время.
— Непреклонна, как… как боярыня Морозова.
— Неудачное сравнение, Ленечка. Ты бы вышел курить на кухню.
— Эй, комроты, даешь пулеметы, — бормочет Штейнберг, выходя из комнаты, — даешь батарею… чтоб было веселее…
Звонок. Он открывает дверь и — с возгласом «Легок на помине!» впускает в переднюю Круглова. Тот входит с виноватой улыбкой, протягивает Вере Никандровне букетик ромашек.
— Спасибо, Юра, спасибо, — говорит она. — Слава богу, появился. Да не снимай туфли, ты же знаешь, у нас не принято. Проходи.
Войдя в комнату, Круглов подкидывает к потолку Галю, та радостно хохочет и норовит усесться дяде Юре на шею. Штейнберг, однако, снимает ее с широкого кругловского плеча:
— Галочка, у нас с дядей Юрой будет серьезный разговор.
— Вечно у вас серьезные разговоры. — Галя возвращается к куклам. — А у меня с вами будет серьезный разговор…
— Юра, — говорит Вера Никандровна, — тебе надо помыться, побриться.
А Штейнберг усаживает Круглова в заскрипевшее старое деревянное кресло и, став перед ним, спрашивает грозно:
— Где тебя носит?
— А в самом деле: где меня носило? Плохо помню, где я был и что делал после того, как Маша с Костей уехали в рогачевском автомобиле. Помню только, как я утешал Машу. Она страшно плакала, билась в моих руках, а я уговаривал ее… ты поступаешь правильно, говорил я, тебе будет хорошо с ним… А он, Рогачев, стоял тут же и смотрел на нас едва ли не с сочувствием… Ну, что теперь вспоминать…
Еще помню свое отчаяние. Понимаешь, после их отъезда пала тишина. Как кариатида, держащая на плечах балкон, я вдруг ощутил жуткий каменный груз тишины. И выбежал из арутюновской квартиры.
Где меня носило? И сколько? Какие-то обрывки в памяти. Мы с Пашкой Соловьевым, бывшим мотористом нашего катера, сидим в пивной где-то на Выборгской стороне, и Пашка подливает мне водку в кружку с пивом и обкладывает матом за то, что я связался с евреями, а я пытаюсь Пашке объяснить, какой он стал сволочью, а ведь был на Балтике приличным парнем, но язык не повинуется мне… Потом, кажется, был вытрезвитель… Стыдно, стыдно… Но что было, то было, ты уж прости, что я все это вываливаю… Потом в Зеленогорске… в бывших Териоках… там живет Скляренко, был такой у нас в дивизионе химик, ведал дымаппаратурой, мы с ним ругались когда-то, уж больно был занудлив… Теперь у него дом в Териоках, ну финский, дощатый, и огород… В огороде мы и пили, и там же, в сторожке, помню, я спал… Хороший парень Скляренко, надежный… только все хотел мне доказать, что человеку нельзя давать много воли, иначе человек вред сделает и себе, и окружающим. А я кричал: «Да почему непременно вред?! Подневольный человек больше вреда причинит, чем свободный…» А-а, чушь, пьяные разговоры… прости…
Вот что помню хорошо: спал я после очередной выпивки в скляренковской сторожке, среди зреющих огурцов, и вдруг проснулся как будто от того, что меня позвали. Голос я узнал сразу: это был тихий голос Веры Никандровны. Сорвал я несколько ромашек и кинулся бежать на станцию электрички…
Штейнберг отчитал меня за беспутство. Он бывает… бывал нестерпимо сварлив, насмешлив… я готов был вспылить… Хорошо, что Вера Никандровна вмешалась. Вот человек, умеющий успокоить, утихомирить… Ну ладно…