— Капитал! — отвечал он с восторгом. — Мой фатерлянд дал! У нас нет в райхе бедных. Ферштейн? Национал-социализм. У нас все, — он выхватил словарь, — богатый, все богатый. Россия… нихт.
— Сказал бы тебе, — проворчал я. — Это все мое, понял? — и показал на степь. — Это твое нихт!
— Ду ист шёнстон, глупый, — заржал Хён. Он трясся, и из его глаз покатились слезы. Он схватился за живот руками и вдруг закашлялся, позеленел… Долго не мог отдышаться, сплевывал в открытую дверь теплушки.
— Глупый мальчик, — сказал он. — Это есть райх. Это есть Великая Германия. Это есть я… Твое? Найн! Ты не умеешь арбайтен. Ты ферштейн, не бауер, тебе нужен придурок… Очень большой придурок. Тогда будет хорошо работать! И ты будешь любить девочка. Играть гармошка. И каждый день есть булка.
Чистый вагон… В нем ехал колонизатор… И перед глазами встали два вагона, которые прицепили к эшелону со скотом. Двери не закрывались, потому что мешали тела. Ребята стояли стеной, и охранники забивали их прикладами. Хён… Он ехал счастливый и напуганный. Он заигрывал потому, что я ему был нужен, потому что без меня он был слеп и глух в странной России, куда его все-таки привела жадность. Хозяин… А каким он будет через год, через два, если закрепится, обживется на нашей земле?
5
— Делалось ли что-нибудь, чтобы уберечь от войны вьетнамских детей!
— Это невозможно. Они неотделимы от этой войны. В первую неделю, которую солдат проводит во Вьетнаме, он проходит учебу, все семь дней. У нас было восемь или девять учителей. Они обучали нас всему. Во время этой учебы нам рассказывали также, будто дети могут прятать при себе взрывчатку или оружие, будто они могут подойти к нам, чтобы убить нас.
— И что же вам следовало предпринимать против этого!
— Ну, к концу обучения мы стали довольно недоверчиво относиться к детям. Нам следовало их прогнать. А если они продолжали приближаться, нам следовало стрелять. Нередко парни их просто сразу пристреливали.
— Вы это сами видели!
— Да.
— Больше одного раза!
— По меньшей мере четыре раза.
— У этих четырех детей было при себе оружие или боеприпасы!
— Нет, у этих четырех ничего такого не было.
Два дня я ехал с крестьянином Хёном, который считал себя господином. Он был аккуратным и, вероятно, экономным. Мы, русские, называем это крохоборством. Поезд продвигался медленно. Он был не воинским эшелоном, а сборным составом, который даже не охранялся. Что было в вагонах? — Не знаю, но явно не имущество вермахта. Почти на каждом перегоне мы застревали. Хён убегал к начальству по станции, просил паровоз, куда-то звонил. Я оставался за сторожа. Возвращался Хён обязательно нагруженный трофеями. Он тащил в вагон все, что попадалось под руку, — садовую скамейку, урну, скульптуру физкультурника с диском, горсть гвоздей, обрывок брезентового шланга, а на одной станции, улыбаясь во весь рот, припер к вагону пожарный насос.
Его радости не было предела. Мы еле затащили насос в вагон. Хён отодвинул насос в угол, что-то ворковал, потирал руки и заговорщически подмигивал мне.
Я видел, как он радовался земле. Около насыпи прошли танки и разбросали землю комьями. Хён вставал на колени, брал землю, нюхал ее, растирал между пальцами и смеялся, как ребенок.
— О, майн либер Ердэ!
Он пел гимн земле. Земле! Чужой, которую он считал уже своей. И поэтому он уже любил ее самозабвенно, как может любить только крестьянин, у которого и дед был крестьянином, и прадед, и тысячи других прапрадедов, веками обрабатывавших чужую землю, и тем не менее любивших ее.
А теперь у него будет своя земля. И какая земля! О которой он не мог мечтать в Германии. И сколько хочешь. И райх дал ему тракторы, машины, и райх ему даст батраков, которых он научит работать по-настоящему, на совесть… Он добрый человек, но работать заставит. Лодырей будет наказывать. Как же иначе! Он будет справедливым, расчетливым хозяином, он будет, как научил его мальчик, хорошим придурком, и все будут счастливы.