29. Опохмеляемся
— Как отличить фабричную поделку от настоящего искусства? Очень просто, — Танька подцепляет селедку, запивает ее «Тремя топорами». — В искусстве всегда есть тайна.
— Как в женщине? — интересуется Полина.
— Хммм… А какая в женщине тайна?
— Ну… например, ghundi rundi, даст она или не даст.
— Дитя, — нежно говорит Лярва, — вот в этом-то как раз никакой тайны нет.
Хлебаю фруктовое бродилово, листаю книжечку, слущаю в полуха. Танька не в курсе и, наконец-то, ощущает собственное превосходство перед кем-то в делах альковых. Жадное внимание растленного дитя ей льстит.
— Так вот… Где мы?… Ах да… В искусстве всегда есть тайна. Современное же, так называемое, «искусство» не более, чем колоссальное поточное производство стандартизированных товаров. Как их там, Вика? — Лярва щелкает пальцами, дитя с порочным интересом разглядывает ее объемистые формы. — Си… си… да, симулякры! Точно! Переведи на русский.
— Символическая коннотация на небытийные псевдообъектные формы.
— Oblyamudyevshaya strapizdihuyulina! — с чувством выражается дитя, но Танька в интеллектуальном угаре не обращает внимания.
— Но пустые оболочки, которые по недомыслию именуются искусством, тоже жаждут души, которую из нас и выпивают. Мы тешим себя — ах, какие мы культурные! Ах, как мы понимаем супрематизм! Ах, искусство доступно каждому! А вот… а вот… — Лярва безуспешно пытается сложить фигу.
Chupas las nalgas de monos grandes, — подсказывает дитя-сквернослов. — Thor Bhapey To Ma Rey Sudhithey Ek Butol Shorshar Toil Lagey.
— Мы стали бездушными? Наше искусство вы… вы… со-са-ло нас!
— По этому поводу, weet-koh-saw, — история! — объявляет Полина. — Умер один kuso jiji. Его вдова решила узнать — как он там, gansha suru, устроился в загробной жизни. Пришла к экстрасенсу, lech zayen para, чтобы он, Loog-Ga-Ree, устроил ей связь с потусторонним миром. Все пучком, отзывается дух почившего мужа. Вдова рыдает, street meat, интересуется — как он там без любимых гамбургеров. Тот отвечает, мол, все окей! Утром он, bajar al pozo, встает, ест, трахается, chutia, потом опять кушает и опять трахается, затем снова кушает и снова трахается… Вдова в шоке, спрашивает: «Так кто же ты сейчас, милый?» Милый Go-ja отвечает: «Кролик в Алабаме!»
Тишина. Дитя наслаждается. Танька мрачнеет, высасывает очередной стакан пойла. Кролики — болезненная тема.
— Какой же он гад! — морщит нос Лярва. — Галлерейщик хренов! Обещал взять на комиссию, но так ничего и не продал. Одним словом — Гельминт! В любую жопу пролезет, если надо, и своих бездарей туда же протащит.
— Это ты о Мураде — Bukhree chodh? — между делом интересуется Полина, собирая наслюнявленным пальчиком крошки со стола.
— А ты откуда его знаешь?! — пугается Лярва.
— У него прозвище — Доджсон, sekki, — поясняет дитя.
Танька в ступоре. Интимные подробности биографии преподобного Доджсона ей неизвестны.
— Ну и что?
— Ничего.
— Но ведь ты что-то хотела сказать?
— Я все и сказала, Gori Gandh Randh, — дитя неотрывно рассматривает закапанную портвейном танькину блузку, облизывая пальчик. — Остальное тебе решать. Yalla, lech lesahek berofe ve ahot yim hakelev shel hashchenim.
— Вкусный пальчик? — показываю кулак. — Дама не в курсах, так что губки не распускай.
Страсти. Что же такое человеческая жизнь, как не стремление иметь стремления, как не желание иметь желания, как не переживания переживаний, и все остальное — упаковка, в которую облечены страсти, желания, переживания. Контейнер, коробка из под конфет, которая сделана, без сомнения, из более долговечного материала, чем ее содержимое, но чье существование редко длится дольше существования самих сластей. Мир существует, вопреки безнадежным солипсистам, но нам он дан не иначе, как через призму разума и чувств, в чьей власти заретушировать его сепией или заставить полыхать красками. Всяческие кривотолки об объективности не более, чем страх и неуверенность перед самим собой, подспудное желание переложить ответственность за свое существование на некие иллюзорные «обстоятельства». В людях нет людей. Иногда встречаешь такого, и вместо человека видишь огромное ухо на тонком стебельке, прислушивающегося к гласу «реальности».
И жуткое в безумной нарисованной ухмылке надвигается из бездны темных желаний послушная скоморошечья харя:
— И когда возвращаешь слепому глаза его, он видит на земле чересчур много дурного — так что он проклинает исцелившего его, — грязные пальца держат Полину за хрупкие плечи. — Тот же, кто дает возможность бегать хромому, наносит ему величайший вред: ибо едва ли он сможет бежать так быстро, чтобы пороки не опережали его…
Распростерта на столе, голова запрокинута, детские глаза взирают со строгой сосредоточенностью целомудрия. Малолетняя блядь, подстилка, шепчет скоморох, поганец, трется, дергается, но ничто не касается детского лица, ни единой морщинки, ни искорки в глазах. Безмятежность.