– Я как будто в школьной самодеятельности участвую, – почти при каждой встрече недовольно хмурился Дед. – В дурном спектакле.
Синякин до сих пор считал происходящее авантюрой, ведь ему нужны были гарантии и математические расчёты, а Гордеев мог дать лишь собственное эфемерное ощущение «должно сработать»
– Так и есть, Ген, – невозмутимо парировал. – И чем этот спектакль неидеальнее, тем меньше похож на подставу, и тем больше на правду жизни. К тому же, не забывай, мы ничем не рискуем. Самое хреновое, что может случиться – Утешев просто не клюнет. Но до этого ещё очень далеко. Сейчас же гораздо важнее убедить Славку в том, что я разорвал с конторой и остался совсем один. Она должна растеряться и испугаться. Должна заподозрить меня в тайном интересе, чтобы потом принять факт моего предательства как должное. Потому что, если она в это не поверит – вот это будет огромная проблема, даже когда Утешев клюнет. В нужный момент у неё должна остаться лишь одна уверенность – я её сдал. Променял на папашу ради цели всей жизни – мести. Она должна подтвердить это на любом полиграфе, под любым препаратом. И только тогда люди Утешева убедятся в том, что под него никто не копает. И чем больнее ей будет от моего предательства, тем убедительнее будет её реакция. И тем выше наш шанс.
Дед жевал губу и молчал, на его лице застыла маска полной отстранённости, но Гордеев знал, что под ней сейчас буря.
– Да уж, – наконец усмехнулся он, – у тебя каждый пазл на своём месте, даже эта твоя метка к делу пришлась, даже плен и Наташкина смерть… Словно ты не при мне тут всё это из пальца высосал, а запланировал ещё двадцать лет назад! Страшный ты человек, Гордей. Мистический. Не хотел бы я однажды оказаться на твоём пути.
– Мистический крокодил, – рассмеялся в ответ Гордеев. – А что, мне нравится!
Вроде шутили, но во всём этом была предельная натянутость, ведь оба понимали, что делают. И оба до сих пор не видели лучшей ставки, чем эта маленькая наивная девочка.
Но настоящий Ад начинался, когда Гордеев прощался с Дедом и возвращался к Славке. Вспоминал сейчас свою непоколебимую решимость не вовлекаться в неё эмоционально, и становилось… Не смешно, нет. Страшно. Он уже не мог. Уже утонул в ней, пропал в её омуте.
Выдирал себя как мог. Уже сейчас выдирал, а что потом?
На фоне дикого напряжения как на зло обострились приступы, появилась опасность сболтнуть что-нибудь лишнее. Пришлось участить отъезды, но разлука не помогала, а лишь ещё сильнее раздувала пламя. А уж что делать с ревностью он и вовсе не знал. Это всё было для него в прямом смысле впервые: такая дикая тяга к женщине, навязчивое желание бросить всё к чёрту, такое близкое, ни с чем не сравнимое ощущение личного счастья. Любовь. Да, это была любовь. Впервые.
А Славка… Она всё чувствовала. Так тонко и глубоко, что временами становилось страшно, что план не сработает. Что вопреки всему не сможет она поверить в его предательство. Этого нельзя было допустить. Потому что такой поворот грозил бы не только провалом дела, но и смертельной опасностью для самой Славки. Она должна была поверить настолько глубоко, что, глядя на неё, поверил бы и кто угодно.
Поэтому Гордеев вёл себя как нестабильный идиот, то нарочито отдаляясь от девочки, то снова срываясь и проваливаясь в её манящий омут. Изводил девчонку, изводился сам. И с каждым днём, с каждым маленьким успешным шажком в операции всё тяжелее становилась гора на его плечах – нельзя так! Нельзя было вообще девочку трогать. Вытаскивать её из тени, втягивать в схему. Срываться нельзя было, нападая на неё с первым безумным поцелуем, позволять ей в себя влюбляться – нельзя!
Но иначе – как?!