Нина продолжала оглядывать знакомый угол дома. За кухонным окном — родительское, обычное, неприметное, закрытое. И следующее — то, тупиковое, от ее маленькой спаленки, которого она так боялась. Те же потертые рамы, та же форточка, та же ржавая решетка. И мох, облезлый мох, все такой же — ну, может, чуть выше уползший по кирпичной стене… Даже ее сорняк, вечный и неистребимый, все так же основательно торчал из широкой щели между асфальтом и стеной. Многие поколения листьев лежали тут же, вокруг жирного стебля, частью истлевшие почти в пыль, частью превратившиеся в грязную марлю. Да и вытащить сорняк теперь было бы опасновато — казалось, что вместе с ним двинулась бы старинная кладка, и вывалилось бы несметное количество кирпичей, а то обвалился бы и сам дом. Так они и оставались рядом, видимо, по-дружески поддерживая друг друга. Форточка в окне была распахнута, а оконные створки неплотно прикрыты.
Нина сделала еще несколько шагов, выйдя из-под липы и остановившись прямо посреди двора. Ей не хотелось вдруг увидеть кого-то из прошлой жизни: ни Серафима, ни Труду, ни Тимофея, ни Бабриту, да и были ли они теперь живы? Она смотрела, не мигая, на свое бывшее окно, которое теперь, спустя столько лет и событий, совершенно не казалось ей особенным, прислушивалась к себе и пыталась почувствовать, как ее отпускает тяжесть или что там должно было ее отпустить. Но нет, ничего подобного не произошло: у нее исчезли все чувства разом, словно она стала каменной. Потом сделала еще несколько шагов к открытой двери черного хода, откуда дуло знакомой прохладой. Заходить было немного боязно, хотя и хотелось. Нина заглянула в темноту. Ничего не изменилось: черные кованые перила с завитушками, неестественно синие стены, не тронутые ни ремонтом, ни временем, даже подъездный запах остался тот же, из детства. Только на лестнице устроили полозья, чтоб коляски удобнее спускать, вот и все изменения.
Позади завертелась и пискнула дочка — настало время кормить. Нина снова развернулась, повезла коляску по выпирающим липовым корням к скамейке, на которой сидела бабка и давала на этот раз указания не деду, а детям:
— Лопатку ему верни, Пашка, дык не твоя, чай! Щас орать начнет, ты ж видишь, какую морду скрючил, ты ж понимаешь, что будет! Дай, говорю, ему лопатку! А ну верни!
Бабка увидела Нину, которая вынула шевелящийся сверток из коляски, мгновенно просекла ситуацию и освободила место, привстав от любопытства и пересев на край.
— Иди, дочка, покорми дитя, святое дело! А вы тут мне тсыть, мелюзга! Мамка дите кормить будет!
И она погрозила корявым пальцем в сторону песочницы.
Нина уселась поудобнее, поставила ногу на кирпич, который очень кстати лежал под лавкой, и вынула налитую грудь. Дочка по-птенячьи открыла рот и смачно захватила сосок, приклеившись к материнской груди. Маленькая ручка высвободилась и стала поглаживать грудь, требуя больше молока.
— Ох ты ж, какая милашка, — бабка расплылась в улыбке и подперла щеку рукой.
Нина сидела, склонив голову, и чуть заметно улыбалась. Хорошо, что она наконец приехала сюда, что решилась, добралась, хоть и нелегко было, и долго. Она смотрела на чмокающую дочку, чувствовала, как тяжелеет грудь, и расстегнула еще одну пуговицу на блузке. Грудь высвободилась целиком и нависла над маленьким личиком. Ветра совсем не было, все остановилось. Голуби сидели на верхотуре как вкопанные, словно позировали для групповой фотографии. Даже листья на старой липе, и те замерли. Только в песочнице пыхтели детишки, лупя лопатками по влажному песку. Разомлевшая бабка, кряхтя, промассировала застывшие коленки, тяжко поднялась, еще разок благостным взглядом посмотрела на кормящую мать и направилась к песочнице, чтобы полепить куличики вместе с ковыряющимися в пыли малолетками.
Нина посмотрела ей вслед, радуясь, что не знает ее, что она чужая, не из детства, еще раз улыбнулась аппетитно чмокающей девчушке и услышала сзади чуть слышный скрип колес инвалидной коляски.
Старческий голос, до ужаса знакомый, чуть слышно произнес у самого уха:
— Малыш-ш-ш-ш… Ты вернулась… Малыш-ш-ш-ш…