Даже видеть не хотелось, до чего она обрадовалась. Мать включила на кухне радио — простенькие милые песни, которые я любила в детстве. За рекой, наедине с мечтой, мы с тобой. Узнай Сюзанна или даже Конни, что я такое слушаю, я бы со стыда сгорела — до того незатейливая, бодренькая и старомодная это была музыка, — но я тайком, в глубине души продолжала любить эти песенки. Мать подпевала, когда знала слова. Она вся разрумянилась от наигранного энтузиазма, и веселость ее была заразной. Ее осанку вылепили годы конных шоу, подростком она улыбалась с гладких спин арабских скакунов, огни арены отскакивали от корки стразов у нее на воротнике. Когда я была младше, она казалась мне такой загадочной. Я так робела, глядя, как она ходит по дому, шаркает тапочками. Заставляла ее рассказывать о том, откуда взялись ее украшения, одно за другим, будто читать стихи.
Дома было чисто, окна делили ночь на темные отрезки, ноги утопали в мягких коврах. Совсем не так, как на ранчо, и мне, наверное, полагалось чувствовать себя виноватой — стыдиться того, что живу в комфорте, что сейчас буду с матерью ужинать в нашей чистенькой, опрятной кухне. А что сейчас делали Сюзанна и остальные девочки? Я вдруг поняла, что даже представить себе не могу.
— Как там дела у Конни? — спросила мать, перебирая карточки с рецептами.
— Нормально.
Ну а как еще. Смотрит, наверное, как Мэй Лопес полирует брекеты.
— Слушай, — сказала мать, — она ведь и к нам в гости приходить может. А то вы с ней в последнее время все больше у нее дома торчите.
— Ее отцу все равно.
— Я по ней соскучилась, — сказала мать, хотя Конни ее всегда озадачивала, точно какая-нибудь незамужняя тетушка, которую с трудом выносишь. — Давай съездим в Палм-Спрингс или еще куда-нибудь? — Видно было, что ей не терпелось это предложить. — Можем и Конни взять, если хочешь.
— Ну не знаю.
Может, будет хорошо. Мы с Конни дурачимся на прожаренном от солнца заднем сиденье, пьем молочные коктейли на финиковой ферме где-нибудь на окраине Индио.
— Угу, — пробормотала она. — Можем съездить через недельку-другую, только вот, солнышко… — Пауза. — Фрэнк, наверное, тоже к нам присоединится.
— Никуда я не поеду с тобой и твоим дружком. Она вроде улыбалась, но видно было, она чего-то недоговаривает. Радио играло слишком громко.
— Солнышко, — снова начала она, — ну как же мы будем жить все вместе…
— Что?!
Как же противно, что я в таких случаях сразу срываюсь на капризный визг, и все, прощай серьезность. — Ну не прямо сейчас, нет, конечно. — Она поджала губы. — Но если Фрэнк к нам переберется…
— Я тоже здесь живу, — сказала я. — То есть в один прекрасный день он бы просто сюда переехал, а ты бы мне и слова не сказала?
— Тебе всего четырнадцать.
— Ой, ну что за херня.
— Эй! Ты смотри у меня, — сказала она, зажав ладони под мышками. — Не знаю, зачем ты мне грубишь, но давай-ка прекращай с этим, и побыстрее.
Близость ее умоляющего лица, ее неприкрытая обида — от этого какое-то биологическое отвращение к матери взметнулось во мне еще сильнее, как, например, когда я, учуяв железистый запашок в ванной, понимала, что у нее месячные.
— Я пытаюсь сделать что-то хорошее, — сказала она. — Подругу вот твою решила позвать. Можно со мной полегче?
Я расхохоталась, но к хохоту примешивалось гадливое чувство предательства. Так вот зачем она решила приготовить ужин. И что еще хуже — до чего же легко меня купить.
— Твой Фрэнк — мудак.
Она вспыхнула, но усилием воли сдержалась.
— Веди себя прилично. Это моя жизнь, ясно тебе?
Я просто хочу быть хоть капельку счастливой, и тебе нужно мне в этом помочь. Поможешь?
Она заслужила свою бескровную жизнь, все эти скудные, девчачьи метания.
— Ладно, — сказала я. — Ладно. Удачи тебе с Фрэнком.
Она нахмурилась:
— Это что значит?
— Ничего.
Запахло сырым, оттаявшим мясом, острыми тонами холодного металла. У меня сжался желудок.
— Есть больше не хочется, — сказала я и вышла из кухни.
Радио по-прежнему передавало песенки о первой любви и танцах у реки, мясо достаточно разморозилось, и теперь матери придется его приготовить, хотя есть это никто не будет.
После такого я легко себя убедила, что деньги мне, в общем-то, причитаются. По словам Расселла, почти все люди думали только о себе и не умели любить, — похоже, это и к матери относилось, и к отцу, свившему вместе с Тамар гнездышко в Пало-Альто. Мне это казалось справедливым обменом. Как будто из денег, которые я по купюре таскала у матери, можно было сложить равноценную замену тому, что у меня отняли. Думать, что, возможно, у меня ничего и не отнимали, было невыносимо. Что мы и не дружили по-настоящему с Конни, что Питера мое детское обожание только раздражало, а других чувств он ко мне не испытывал.