«Твой отец никчемный кретин, нам без него намного лучше».
Если только не впадет в другое настроение: «Это он все погубил, конечно он, долбаный младенец, а как же иначе. Мы сами были детьми, влюбленными детьми, куда нам ребенок? Мы уже не трахались на кухонном полу, не ходили голые и под кайфом, не лизались до умопомрачения; остались одни сплошные пеленки и счета, и разве его вина, что он слинял? Я бы и сама так поступила, додумайся я первой.
Твой отец ненавидел тебя с того самого дня, как узнал о твоем существовании. Грозился, если придется, за волосы отволочь меня назад, в ту клинику. Пытался откупиться. Все что угодно, лишь бы разделаться, лишь бы избавиться от этого.
Так он тебя и называл. „Это". И я говорю не про те времена, когда ты была комочком размером с орех в животе, я про настоящего младенца: уродливое красное орущее существо, которое размахивало крошечными кулачками, будто я совершаю смертный грех, оставляя тебя на пару часов в мокрых пеленках, а он говорил: „Можешь ты наконец заткнуть эту тварь? Надеть намордник? Дать стопку виски? Моя мама всегда так делала".
А когда я не позволяла тебя спаивать, он сам принимал на грудь, чтобы хоть чуть-чуть успокоить проклятые нервы. До тебя он тоже выпивал, но пьяницей не был.
До тебя все шло отлично».
О той ночи, когда он ушел и больше не вернулся: «Слинял, как вор, пока все спали. Будто из тюрьмы сбежал. Ему повезло, что я не проснулась. Зарезала бы».
В Джерси, будучи в особенно хорошем настроении, она рассказывала, как они познакомились на концерте Ван Халена, оба пьяные в дрова. Он работал охранником, она была фанаткой и ради пропуска за кулисы могла трахнуться с любым.
При Ублюдке она старалась помалкивать: он не любил напоминаний, что он у нее не первый. Но порой, когда он отправлялся играть в боулинг во имя Господа или еще куда-нибудь, она надиралась, распускала сопли и снова заводила старую пластинку в духе «Это твоя жизнь»[18]
: «Твой папочка подарил мне на Валентинов день вешалку для одежды. Надо было ею воспользоваться».Я и без нее знаю.
«Лэйси», – сказал папа, положив руку на мою еще не сформировавшуюся голову, и между мной и его ладонью была только тоненькая прослойка кружев и стенки матки, и он так сказал потому, что уже тогда считал меня красивой.
Он пил потому, что она его вынуждала.
Он бросил ее потому, что она его заставила. Я сама слышала ее вопли, перекрывавшие звон посуды и дребезжание стекол: «Убирайся, убирайся ВОН!» – и в конце концов он послушался.
И вовсе не как вор. Он попрощался.
Встал на колени перед моей постелью и прошептал мне на ухо:
– Я люблю тебя, мой маленький арбузик. Помни об этом.
Я взмолилась:
– Папочка, не уходи; папочка, забери меня с собой, – потому что даже тогда понимала, о чем он говорит, и знала свою роль.
– Она мне не разрешит, – ответил он, и даже тогда, наверное, я понимала и это. – Если бы я мог, я остался бы.
И еще:
– Я за тобой вернусь.
Он и возвращался – четырежды в том же году и дважды в следующем, только когда она была на работе или спала, и я ни разу ничего ей не сказала. Иногда он появлялся ночью и бросал камешки в мое окно, будто хренов Ромео, взбирался по шпалере, прокрадывался ко мне в спальню с мягкой игрушкой в зубах, каким-нибудь хромым кроликом или трехногим котом, которого нашел и приберег специально для меня, поскольку знал, что мне нравятся увечные. Он прижимал к губам палец, я тоже, и мы играли в лунном свете, тихо, как мышки, притворяясь, что хотя бы сегодня рассвет не наступит.
Когда он перестал приходить, я не сомневалась, что у него есть веская причина. Мне нравилось воображать, что он на корабле, матрос на торговом судне или юнга на частной яхте: отец возится с такелажем или взбирается по мачте с криком: «Эй, на палубе!» или «Земля!», копит деньги, чтобы в конце концов действительно вернуться и забрать меня с собой.
Вот только откуда он узнает, что искать меня надо в Батл-Крике? Нам вдвоем отлично жилось в Джерси: я делала, что хотела, а мать мне разрешала. Я оказывала ей своего рода любезность, притворяясь, что меня устраивает ее так называемая работа официанткой, и игнорируя череду печальных одиноких мужиков, местных торговцев машинами и пьяных туристов. И вдруг к нам незнамо каким образом занесло Ублюдка в велюровом костюме. Ублюдок Джеймс Трои – какая ирония, что твой родной отец и мой приемный носят одно и то же имя. Впрочем, и про жилой трейлер, и про Букингемский дворец тоже говорят «дом». Такой лингвистический трюк, который помогает выдавать одно за другое.
«Мой Джеймс» – называла она его с самого начала. «Мой Джеймс» знает, каково ей, в отличие от суки куратора, которая вечно прикапывается к ксанаксу, будто можно обойтись без заменителей, чтобы снять напряг без пива. «Мой Джеймс» меня отвезет; «мой Джеймс» приготовит ужин; «мой Джеймс» говорит, что это дьявольская музыка; «мой Джеймс» считает, что для тебя надо ввести комендантский час; «мой Джеймс» утверждает, что аборт – это грех, он все равно мечтал стать папой, а ты мечтала о братике, взгляни, какое чудесное колечко…