Что я подумал и что почувствовал, когда она вошла в комнату? Мы часто приписываем себе всевозможные эмоции и ощущения, которые на самом деле являются следствием ретроспективных осмыслений и результатом естественного желания приукрасить событие (даже для самих себя), драматизировать его
Красивая? Да, она была красива. Я сам слышал, как все говорили, что она красива. Однако я и до того видел красавиц, но воспринимал их красоту отстраненно, глазами и разумом, и даже восхищался ею, как восхищается музыкой человек без музыкального слуха на концерте – отчасти из вежливости, отчасти искренне. И дело было даже не в физической красоте; каждое ее движение, каждый взгляд, каждый вздох отличала неописуемая грация, невообразимое изящество и благородство. Тем не менее сами по себе эти качества не стали бы потрясением, нарушившим размеренный ход моего существования. Она источала всепоглощающую женственность, которая окружала ее невидимым сияющим ореолом. Красота эта складывалась из какой-то неуловимой, нездешней отрешенности, так что я, поднявшись при ее появлении, смотрел на нее как будто снизу вверх – из невесомой, словно бы танцующей уверенности в себе, из лукавства и веселости, из насмешливого изумления над тем, какое впечатление она производит на окружающих (во всяком случае, на мужчин). И все же было в ней нечто тревожащее, неопределенное, намек на какую-то цыганскую, точнее, языческую, бесстыдную и беспощадную одержимость, не признающую устоявшихся ограничений, выходящую за рамки общепринятых приличий. В этом, равно как и в грации и благородстве, красота пантеры превосходит унылое безобразие потных и грязных загонщиков, с их вечным табаком за щекой и черной каймой под ногтями. Да, безусловно, у них есть плеть и кнут, но это их не спасет, потому что пойманное ими чудо смертоносно по своей природе. Это создание с острыми клыками и когтями живет по наитию, а не по закоснелым, недальновидным законам человеческого общества, не разделяет людских чувств, не знает ни осмотрительности, ни расчетливости. И вообще, трудно сказать, что оно знает. Оно мечется по клетке, словно бы не подозревая о существовании своих тюремщиков, но на самом деле настороженно осознает их присутствие, их бесстыдное посягательство на его убийственную, коварную непорочность.
А в тот миг все это вспыхнуло у меня перед глазами и рассыпалось ослепительными искрами фейерверка; после вспышки я не разбирал ни цифр, ни цветов и в замешательстве сознавал, что совершенно не знаю, как себя вести, поскольку своим присутствием эта стенографистка оказывает мне великую честь. Я чувствовал себя как Миранда, только наоборот – никогда прежде я не видел настоящей женщины.
Я совершенно не помню, как она была одета.
Она заговорила первой, по-английски:
– Вы мистер Десленд?
– Э-э… да. А вы – фройляйн Фёрстер?
–
–
Разменная монета; горсть земли; глоток воды; ломоть хлеба; звуки человеческой речи, неотличимые от несметного числа прочих слов, обычный обмен любезностями. Голубые рыбки-неоны сновали по аквариуму, а я следил за ними, пытаясь собраться с мыслями.
– С чего начнем, фройляйн Фёрстер? С писем на английском? Или вам будет сложно?
Она закинула ногу на ногу, опустила на колено стенографический блокнот:
–
Потупившись, она улыбнулась – не мне, а каким-то своим мыслям или невидимому собеседнику, словно бы намекая, что то, о чем я говорю, не имеет никакого значения в сравнении с тем, чем она занимается вне наших с ней взаимоотношений, за пределами моего контроля. Мне в голову почему-то пришло вульгарное высказывание Граучо Маркса: «Я – мужчина, вы – женщина, и такие взаимоотношения меня вполне устраивают». Но это отчасти было за пределами ее контроля. Она со мной не флиртовала, как не флиртуют розы с пчелами.