Дрожащей рукой Корнелиус безуспешно пытался вставить ключ в замок автомобильной дверцы. На миг опустил глаза и нашел замок — но я уже все видел. Сам того не подозревая, я приблизился к разгадке. Может, Корнелиус знал, что картина написана ван Мегереном, и пытался выставить меня дураком или даже впарить мне ее как Вермера за бешеные деньги? Будь он моим другом, я отпустил бы его и забыл всю историю, однако мы оставались всего лишь коллегами: математик и преподаватель изобразительных искусств, — да в придачу оба желали знать правду.
— Я бы взглянул на нее еще раз, если не возражаешь.
— Конечно, как только захочешь, — любезно ответил Корнелиус и полез в машину.
— Отчего бы не сейчас?
Он замер с занесенной в салон ногой, потом собрался с духом и сказал:
— Что ж, более подходящего времени, пожалуй, не найти.
При дневном свете картина смотрелась даже лучше, чем я ее запомнил. Зачарованный, я опустился в кресло. Глядя на стакан с молоком, который светился, точно жемчужина, я понял: копировщику такое не под силу — и лишь из-за надменности, проявленной Корнелиусом несколько недель назад, продолжал упрямиться.
Только теперь его надменные манеры будто испарились; на смену им пришла истинная радость, чистая любовь к картине, скрытая прежде за кучей сухих фактов. Если кто-то когда-нибудь самозабвенно любил произведение искусства, то это Корнелиус. Его лицо сияло восхищением паломника перед обретенной святыней.
— Я не оспариваю твою веру, — начал я. — Я бы и сам с радостью разделил ее, если бы не одно «но».
— А именно?
— Мы оба учителя, Корнелиус, и, насколько я знаю, не дети миллионеров. Если ты не объяснишь, как эта картина попала к тебе, я просто не могу…
Улыбка сползла с его лица.
Я ждал, когда мои слова возымеют эффект, потягивая предложенное мне пиво. Корнелиус залпом осушил бутылку и не отпустил ее, словно нуждаясь в опоре. Я молчал.
— Я вырос в Дуйсбурге, рядом с голландской границей… — начал Корнелиус и, пока рассказывал о своем детстве, не сводил глаз с девушки на картине, как если бы черпал силы из ее безмятежности. — …после урока истории я прибежал домой весь взмокший и, несмотря на мамин запрет, спросил отца: «Что ты делал во время войны, пап?» — «Работал в Амстердаме», — просто ответил он. Будто занимался обычной работой. — «Да, но что именно ты там делал? — настаивал я. — Я вправе знать!» — Тогда он остановился и задрожал, прямо до кончиков пальцев, будто земля тряслась под его ногами. — «Свозил их к поездам», — ответил он.
Корнелиус повернулся ко мне.
— Он водил меня на бейсбол. Грел мои руки у себя в карманах. Выращивал нарциссы для мамы. Если бы только я мог заплакать… если бы он не отучил меня… С тех пор он всегда казался мне иным.
Когда Корнелиус дошел в рассказе до еврейского мальчика в шкафу, его глаза затуманились, как мутное стекло, а о пропавшем сервизе он говорил со злостью в голосе. А вспомнив, что пытался сжечь картину, он передернулся и, опустошенный, осел на стол.
Выходит, все хуже, чем я полагал. Казалось невероятным, что он поднял руку на картину, но надеяться на то, что это поможет, было куда отвратительнее. Увы, несмотря на все его страдания, я не находил в себе сочувствия к этому человеку.
Вцепившись обеими руками в край стола, он нагнулся ко мне. Его лоб, прямо над крючковатым носом, исказили морщины.
— Ты ведь не расскажешь в школе, правда? Теперь, когда ты… когда хоть еще кто-то, кроме меня, убедился в ее подлинности… Так ведь?
Его верхняя губа, будто подцепленная невидимыми нитями, противно дергалась. Теперь-то стало ясно, почему он выбрал меня. Он считал, что художник простит его — пусть лишь из любви к искусству, — и если бы я простил, картину можно было бы оставить.
— А что стало с тем мальчиком?
Корнелиус запнулся, не в силах произнести очевидное.
— Знаешь, — сказал я ему, — говорят, плохо бросать дела неоконченными.
Так я и оставил его, сникшего от моих слов. Еще раз (теперь уже, я понимал, в последний) взглянул на картину и поспешил убраться восвояси. Несчастный дурак — всю свою жизнь разрушить из-за куска разукрашенного холста. «Из-за подделки, — твердил я себе, — пустой безделушки».
И после того, что Корнелиусу предстояло пройти, я не знал, как в понедельник посмотрю ему в глаза.
Вечер, не похожий на другие
Вчера на глазах у Ханны Вреденбург и ее младшего брата Тобиаса отец выпустил с чердака голубей своего напарника, чтобы те летели домой, в Антверпен. Отец выпускал их по очереди ранним утром, пока не рассеялся туман, — не приведи Бог кто-нибудь из прохожих заметит, из какого дома они вылетают, — а для пущей безопасности подолгу ждал, прежде чем отпустить следующего. Закон, запрещавший амстердамским евреям держать почтовых голубей, вступил в силу еще восемь месяцев назад; и нарушать его становилось слишком опасно. Хотя в полицейский участок, как предписывал закон, голубей уже поздно нести: последствия будут плачевными.