— Не рискнул, старина. Не рискнул. Кто этих фашистов знает. Темное дело. Да и у бомб ведь глаз нету, они между людьми различия не делают… Увидишь, я и тут встану на ноги… Тут все-таки спокойнее. Уверенней как-то себя чувствуешь. Большая страна, большие возможности…
Старик безнадежно махнул рукой.
— Скажи мне правду, — Абдулла нагнул хитрое лицо к Йемелю, и его мокрая бороденка защекотала щеку Иоханнеса. — Ты правда холостяк? Ты что, никогда не знал женщин?
Лампа страшно коптила. Водка кончилась.
— Все. Больше нету, — огорчился Абдулла. Йемель пошарил в нагрудном кармане и вытащил одеколон.
— «Сирень». Не знаю, можно ли пить? — спросил Йемель лицемерно.
— Давай сюда! — Абдулла схватил пузырек, отвернул пробку и с бульканьем вылил одеколон в пиалу.
Теперь все запахи перемешались: вонючий запах брынзы и приторно сладкий запах «Сирени».
У Йемеля нашелся еще флакон «Камелии». Но Йемель сказал, что этот пузырек ему не принадлежит. Кто-то просил продать.
— Врешь, собака, — старик замахнулся на Йемеля локтем, на четвереньках пополз в угол нар к сундуку и откинул крышку.
— Сколько ты хочешь?
Йемель назвал цену и попробовал заглянуть в сундук. У него зашлось сердце. Обитый железом ящик был до краев полон денег, сотенных, десятирублевых, тридцатирублевых бумажек.
Эти деньги Абдуллы Йемель потом видел даже во сне. Это был самый жуткий сон в его жизни. Всю ночь он мучился в страхе, что деньги могут украсть, ведь ящик без замка. Йемель вертелся, охал, мычал во сне, вскрикивая иногда: «Деньги! Деньги!» И просыпался от сердитых толчков Популуса весь в поту, с одеколонной отрыжкой.
И Пярья видела тревожные сны. Сообщения Информбюро не особенно огорчали ее, потому что она не знала России. Она не знала, где находились те далекие города, поселки и участки фронта, о которых говорилось в сообщениях Совинформбюро. Ее мучил главный вопрос, что война все еще продолжается. Да, война продолжалась.
По вечерам Ханнес изучал газету, указательный палец кузнеца двигался вдоль строчек. Пярья, как обычно, спрашивала:
— Ну как?
— Отступаем, — отвечал Ханнес мрачно.
— А ты говоришь, что мы победим.
— Конечно, мы победим.
Ханнес внимательно разглядывал маленькую потрепанную географическую карту и карандашом отмечал на ней линию фронта. Он чертил слабо, еле заметно, чтобы всякий раз, когда линия фронта сменялась, можно было стереть ее резинкой, сопровождая это грустным сопением.
Ханнес разглядывал карту и чертил очень сосредоточенно, Пярья в эти минуты могла рассказывать что угодно, он все равно не слышал. Пярья не обижалась. В такие минуты муж, склонивший свою светлую голову над маленькой картой, казался ей большим ребенком, старательным школьником.
Из эстонцев, живших в Старом Такмаке, в военкомат вызвали только Ханнеса. Целый день сидела Пярья в напряженном ожидании, в глазах ее был испуг, руки не слушались. Сидела и ждала. Такой и увидел ее Ханнес, когда вернулся домой.
Неужели мир так жесток, неужели у нее отнимут Ханнеса? Без Ханнеса Пярье не нужна жизнь. И хотя муж, как и прежде, работал в кузнице, чинил крышу своего дома, вечерами умывался, отдуваясь, разбрызгивая воду, на душе у Пярьи было неспокойно. Ночами она просыпалась рядом с тяжело спящим мужем и до утра мучилась неясными страхами.
Если бы Ханнес шел освобождать Эстонию — это было бы естественно: по крайней мере ясно, за что он проливает кровь, — но какое Ханнесу дело до чужой земли и незнакомых городов? Ведь как должно быть: русские пусть освобождают свою землю, украинцы — свою, а эстонцы — Эстонию. Это было бы справедливо.
По лицу Пярьи катились горючие слезы, и сердце просило: «Боже, — если ты есть, — не отнимай у меня Ханнеса! Скажи, разве могут проиграть войну только из-за того, что он не пойдет?!»
Сам Ханнес, казалось, был совершенно спокоен, и это глубоко обижало Пярью. Разве разлука его не огорчает? Как мог он так просто и легко сказать:
— Нужно идти, жена. Нужно.
— Значит, ты не любишь меня, — с горечью сказала Пярья.
— Нельзя все валить в одну кучу, — ответил Ханнес.
Но разве это ответ? Ханнес и сам был недоволен — надо бы все объяснить, — но как объяснять вещи, которые должны быть ясны сами по себе.
А ночью, лежа без сна, Пярья простила Ханнеса, наклонилась над спящим мужем и поцеловала его в губы.
…Так проходили летние дни. Йемель бредил деньгами, Пярья боялась потерять Ханнеса, а Кристине казалось, что нет ничего труднее, чем вязка снопов. Нет ничего убийственней, чем ступать босыми ногами по покосу, да еще под нестерпимо палящим солнцем. Тело все в ссадинах, распухшие руки полны заноз, в глазах черно, а на душе отчаяние.
В Таллине Кристина заходила в магазин на углу, покупала буханку хлеба и платила какие-то сенты.
Хлеб — такое обычное дело! Она и не представляла, каким трудом он достается.
Грустные мысли мешали Кристине видеть безгранично синее небо и золотую землю. Люди не помнили такого лета и такого урожая.
Урожай ждал уборки, а фронт — хлеба.