Константин спросил с надеждой:
— Но он конечно же написал еще что-то новое?
Мейлер покачал головой.
— Кое-что. Но та, премированная книжка больше не переиздавалась, поскольку три года спустя рассматривавшиеся в ней явления и проблемы были объявлены пройденным этапом, а те, кто восхвалял ее в свое время, были названы догматиками, — сказал Мейлер.
После истории о Вперед-Назад настала очередь Константина рассказывать.
— Хотите слушать профессора сейчас, сразу же, или желаете сделать маленький перерыв? — спросила Саския.
С небольшим перерывом были согласны.
Утром, в день восшествия на престол Николая Первого, 14 декабря 1825 года, случилось так, что, когда часть полков уже, как положено по закону и долгу, присягнула на верность новому императору, на Сенатскую площадь неожиданно ворвались сотни солдат-гвардейцев во главе со своими офицерами и под развевающимися знаменами.
Они объявили, что не собираются присягать на верность Николаю Первому. Что они признают императором лишь Константина Павловича.
Затем они потребовали, чтобы в России была принята конституция. Имелась в виду такая форма правления, при которой народ через своих представителей сможет принимать участие во всех государственных делах и высказываться обо всем.
Еще они требовали отмены крепостного права и других неслыханных антигосударственных и наглых нововведений.
Та часть народа, которая стояла близко к солдатам, с восхищением закричала: «Ура!» Те же, кто стоял подальше и не слышал толком, что там происходит, также единодушно кричали: «Конституции ура!»
Они думали, что конституция — это супруга Константина Павловича.
Хотя история о Константине и конституции имела остроумный поворот, рассказчику были предъявлены серьезные претензии на краткость истории. Профессора оштрафовали дополнительным рассказом и дали время на подготовку такового.
Немного повозражав, Константин поднял руки в знак повиновения, и тогда Мейлер и Саския вышли в коридор покурить.
На сей раз выпивали у меня. Мой шурин — парикмахер, врач из литфондовской поликлиники, который главным образом лечит неисправимых пьяниц, а сам — утомительный музыкальный фанатик, третьим был я.
Я придирался к врачу, но он не стал возражать. Я сказал:
— Ответь честно: ты хоть когда-нибудь хотя бы одного алкоголика вылечил?
— Сказать честно? Ни одного, — признался он. Словно поп, который спьяну откровенно признается, что не верит в бога.
Потом я поссорился с парикмахером. Я никогда не слыхал, чтобы он завидовал чьим-нибудь способностям. Или чтобы он жаловался на свой разум. Он жалуется только на то, что считает несправедливостью, — другие, видите ли, зарабатывают денег больше него.
У меня было отвратительное настроение. От сознания, что с каждым годом слабеет работоспособность. Чертовски усиливается критическое отношение к самому себе, и непрекращающиеся сомнения переворачивают тебе нутро.
Все, о чем стоило бы сказать, в мире уже сказано. Чтобы еще осмелиться писать, нужно быть легкомысленным дураком. А одного голого мастерства и опыта недостаточно — получается скука и самообман.
Доктор, по крайней мере, попытался сделать вид, что он меня понимает. А обидевшийся парикмахер не моргнув глазом налил себе целый чайный стакан коньяку, но не притронулся к закуске — селедке и хлебу, лежавшим на газете, которой был покрыт стол.
Жена моя находилась на юге, а мне всегда неохота мыть тарелки.
Доктор попытался сменить тему разговора. Он стал хвалить Филадельфийский симфонический оркестр. И хвастаться, что знает одного старика, у которого потрясающая фонотека.
Мне не хотелось его слушать. Я не выношу, когда посторонние начинают говорить об искусстве. Но тут у меня возникла идея, как отделаться от парикмахера. Я сказал доктору:
— Сходим к этому старику.
Он любезно согласился:
— Когда захочешь.
— Сейчас, сразу, — сказал я.