— Я давно уже хотел сказать вам вот что: у цивилизации обломали ее лучшие, самые плодоносные ветви. Среди моих родственников были весьма выдающиеся люди. Обратили внимание — я сказал «были». А у моммзенов вы об этом ничего не узнаете. Моммзены не исследуют, моммзены только перекатывают приемлемые ходячие истины из одного столетия в другое.
— Марк, не кипятитесь, — сказал Константин. — Всегда, когда хочешь, чтобы тебе верили, следует говорить холодно и бесстрастно.
Я спросила вполголоса у Мяртэна:
— Ты ведь жил все время в одной комнате с Мейлером. Разве же вы не беседовали друг с другом?
— Беседовали, — ответил Мяртэн. — Но не о личных делах.
Я давно заметила, что те, кого жизнь жестоко била, не станут обнажать душу перед каждым первым встречным.
Большими шагами площадь пересекал молодой человек. Он показался нам чертовски знакомым. Только тогда, когда он пошел между столиков, мы узнали его.
— Риккардо! — воскликнули мы хором и радостно замахали ему руками.
Pedotto объявил, что если мы не собираемся просить итальянское правительство о предоставлении политического убежища, то у нас остались считанные минуты, чтобы успеть в Марина.
Подобного намерения у нас не было вовсе, и поэтому мы сразу же закончили банкет.
Расплатились по счету.
— Сказано, что человек должен не копить, а растрачивать, — горестно вздохнул Мейлер. У него были серьезные опасения, что подарок жене купить не удастся.
До отхода корабля оставалось лишь с десяток минут.
— Buono viaggio! — пожелал нам официант, он слегка пошатывался. Или это нам только так показалось?
— Addio! Grazie! — поблагодарил Константин от нашего имени. Розовые пятна на его щеках становились все шире.
Букетик цветов горного чеснока я не забыла на столике. Цветы все еще не увяли.
— Что за чудесные цветы, — сказала я Мяртэну.
— Этот день, по-твоему, был самым длинным днем в твоей жизни? — спросил он.
Ох, нет. Счастью всегда не хватает времени. Но я сказала:
— Это был прекрасный день.
Нам оставалось пробыть в Риме еще четверть дня.
Единоборство Иакова с ангелами продолжалось. Уж лучше это, чем платонизм. Наивные, пустые и схематичные, религиозные картины. Любое искусство по-своему лицемерно. Потому что дух человеческий как бы не желает приспосабливаться к голой истине. Ему требуются мифы.
Последние часы в Риме мы провели в Ватиканской пинакотеке.
Это было нехорошо с моей стороны, что среди таких редкостных художественных сокровищ я могла рассуждать столь трезво. Но некоторые картины прямо-таки настраивали против себя. Они предлагали благостные пустыни. Какие-то вечные сумерки и страх. И требовали безвольного подчинения этим сумеркам. Но смысл святости искусства был у них упрощен и уравновешен. Только черт и ангел.
У Мейлера возникли примерно такие же мысли, как и у меня. Но он считал, что писатели должны разрушать мифы, выступать против обожествления. Потому что, если человеческий разум уже проникает в галактику, должен же он справиться с мифами и псевдоистинами в общественной жизни. Оборвать и отбросить фиговые листки, налепленные на вещи нормальные и естественные.
Фиговые листки-то и разозлили Мейлера. Эти ватиканцы были моралистами: всем античным статуям они налепили фиговые листки. Но именно они-то и разжигали любопытство, а фигуры выглядели еще более обнаженно-стыдливыми.
— Конечно, — сказал Мейлер, — общество чувствует себя неуютно, когда кто-то начинает разрушать мифы.
Он спросил, что я об этом думаю.
Я ответила, что любая поэтизация веры есть зло.
— И все-таки вера необходима. Потому что те, кто занимается поисками истины, всегда бывают больше биты, чем те, которые просто верят.
— Это ничего не значит. Сейчас уже во всем мире разрушают мифы.
Так сказал Константин.
Мяртэн сказал:
— Дай мне руку.
Я дала.
Он положил мне на ладонь Ватиканскую лиру. Неужели он ходил за нею в какой-нибудь Банко ди Санто Спирито?
— Твоему сыну, — сказал он.
Сама я совсем забыла про свое обещание сыну.
— Мяртэн, — смогла лишь выговорить я, держа лиру на раскрытой ладони, — ты помнил даже об этом.
Почему я была грустная?
Ведь для меня повторилась весна.
Я видела, как Примавера шла стремительным шагом через апельсиновые рощи. Босая, с цветами в спутавшихся волосах, с венком из трав на шее. Но у рта складка боли, в глазах затаенная забота и печаль.
Феврония сказала Мейлеру с восхищением:
— Смотрите, как точно рисовали в старину. Это были действительно великие художники.
— А как же, — ответил Мейлер, — сразу видно, что одежда Иосифа из козлиной шерсти. Хорошо все то, что можно рассмотреть глазами и потрогать руками.
Из-за Февронии я была вялой и невыспавшейся.
Половину ночи она укладывала чемодан. Вынимала оттуда покупки, упаковывала заново, лучше, как ей казалось. Укладывала, разворачивала, заворачивала, снова укладывала. Шелестела бумагой и рассуждала вслух, как разместить все, что не могло вместиться.
Потом она пошла в ванную. Долго плескалась там. Когда я уже решила, что она завершила свою обычную возню, Феврония принялась стирать белье.
Едва я задремала, как услыхала щелчки вновь открываемых замков чемодана.