Читаем Дездемона умрет в понедельник полностью

— У нее ничего не взяли. Пришли, задушили и дверь прихлопнули, — пояснила Лена. — Сегодня утром стали репетировать, а ее нет. Мумозин разорался, грозил уволить за прогулы. В конце концов послал Витю с Эдькой Шереметевым за ней. Приезжают — дверь заперта. Соседи говорят, вроде, не выходила. За дверью тихо. А главное, белый день — а у нее во всех комнатах свет горит. И люстра, и на кухне. Эдька с Витей, конечно, звонили, стучали, а потом замок и сломали. Ребята они туповатые, но деловые — договорились, если спит она или вышла, то замок починят, извинятся. Да вот не пришлось извиняться. Влезли они, а она лежит уже холодная. На постели. Вот такие дела.

Настя испуганно задергала самоваровский рукав:

— И что же теперь? Моего спектакля не будет?

— Почему же не будет? — успокоила ее Лена. — Театр-то не сгорел. Так, заминка на пару дней.


Владимир Константинович Мумозин не забыл включить розовую лампу и проделать перед Настей несколько шикарных режиссерских почесываний. Но они на сей раз неважно ему удались. Художественный руководитель был выбит из колеи случившимся. Ирина Прохоровна безмолвно возвышалась в углу.

— Как же, как же, сказку надо делать! — повторял Мумозин. — Жизнь продолжается: каникулы на носу, касса пуста, нужен глубокий и целомудренный… Но с этим — к Шехтману, к Шехтману! Деньги?.. Нет, не могу сегодня об этом. Я не в силах, господа!

Смертью Тани Владимир Константинович был не столько потрясен или огорчен, сколько обижен. Он нервно двигал бородой и вздыхал:

— Подумать только! И это в русском реалистическом театре! Невероятно… Хотя… Должно, должно было этим кончиться!

Он быстро оглянулся — очевидно, чтобы убедиться, нет ли поблизости бешеного Геннадия Петровича — и продолжал тихонько:

— Увы, должно было чем-то подобным кончиться, ибо она… — он снова оглянулся, — была глубоко аморальна. Ее бесчисленные любовники… Увидите, это кто-то из них! Не хочу ни на кого бросать тень, но вчерашняя выходка господина Карнаухова — я имею в виду Геннадия Петровича — ясно свидетельствует о крайней неуравновешенности. Не так ли, Ирина Прохоровна?

Та кивнула фиолетовой головой. Самоваров вгляделся в ее лицо, тоже фиолетовое и без малейших следов былой красоты, и поразился, как вообще кто-то когда-то мог на ней жениться, не говоря уже о миловидном Мумозине. Сам Самоваров сильно уступал Владимиру Константиновичу в красоте, но со вчерашнего вечера обладал такой прелестью, как Настя, которая и в сто лет не уподобится груболицей Ирине Прохоровне. «Это я, урод, должен был жениться на такой фиолетовой», — с тоской подумал Самоваров и вдруг вспомнил вчерашнюю драку Геннадия Петровича, его страдальчески блиставшую лысину, его обиды, его бессильный рев над молодой, прекрасной, равнодушной Таней. Ужас объял его. «Что я делаю!» — ахнул он и, не дослушав Мумозина, потащил Настю в коридор, где совсем по-карнауховски прижал ее локтем к стенке.

— Настя, оставь меня! — зашептал он. — Ты слишком молода, а я старый, я урод, я умру, когда ты наконец рассмотришь и бросишь меня!

Настя беспомощно заморгала:

— Ты что, с ума сошел? У тебя есть другая?

— Нету никого.

— Зачем же ты тогда говоришь всякие ужасные вещи? Как я могу тебя бросить? И потом, я не такая молодая, как ты воображаешь. Мне двадцать четвертый год. И я старая дева. Ты что, не сообразил, что первый? И я люблю тебя целых четыре года! Еще с Афонина!

Это последнее было, конечно, ерундой. Не то что она, а даже сам он, урод, до позавчерашнего дня и думать забыл о ней и об Афонине, но нынче ночью она придумала про эти четыре года и теперь сама в это поверила. Или изо всех сил хотела поверить. Она заплакала, повисла у него на шее, и он понял, что она может бросить его в любую минуту, а он ее — никогда.

За их спинами послышалось возмущенное покашливание. Они оглянулись и увидели вчерашнего деда, который советовал Самоварову пить воду и не дышать. Дед нес из фойе улыбающийся портрет Тани, снятый с актерской стенки, наверное, для того, чтобы приспособить его для траурных целей.

— Сраму нет совсем, — внушительно и брезгливо пробурчал дед. Самоваров покраснел. Может, лучше пока в Юрочкином цветнике укрыться? В театре теперь плач и скрежет зубовный.

Но и в цветнике оказалось не легче. Лео Кыштымов, вместо того, чтобы пребывать в своей восьмой квартире, нетрезвый, с розовыми глазами, сидел на чужой кухне и исполнял вилкой на батарее гаммы. Увидев Настю, он заулыбался, зачмокал губами, стал слать воздушные поцелуи и делать Самоварову знаки большим пальцем, мол, первый сорт. Едва Настя переступила порог цветника и уставилась на ромашки, как ввалился и автор бессмертной росписи.

Юрочка плакал, как ребенок. Он хотел что-то сказать, но не смог и уткнулся лицом в куртку Самоварова, висевшую на гвозде. Послышались глубокие, смягченные тканью рыдания. «Только бы в подкладку не высморкался», — подумал жестокосердый от счастья Самоваров. Он подошел, обнял Юрочку за плечи и попытался оттащить его от своих одежд. Юрочка только мотал головой и еще глубже засовывал лицо в складки куртки.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже