На другой день Кыштымов узнал, что целовавшееся с ним вчера совершенство есть ни кто иная, как та самая, очень противная ему по рассказам Таня Пермякова, что променяла Глебку на зрелого и вульгарного, по понятиям Лео, Геннашу. Глебку не было жалко, но папа не нравился больше. Еще ужаснее было то, что Таня пересказала всей презираемой Лео ушуйской труппе его все вчерашнее, про Сумкина и Саранск, а завидев его, в первую же минуту захлопала в ладоши и, поддержанная общим гоготом, закричала: «Ах, ну покажите, покажите нам всем, ради Бога, Этуша!» Это было так неожиданно и вероломно, что Лео окончательно онемел и сник. Потом считалось, с Таней у него вражда. Он действительно ненавидел ее, называл не иначе, как шалавой, говорил о ней всякие неправдоподобные гадости и нисколько не жалел, когда Геннаша украшал ее синяками. Сам Лео почему-то никакого особого положения в труппе не занял, наоборот, закрепился на самом дне, да еще и сдружился с Юрочкой и Мишкой Яцкевичем, которых никто за стоящих людей не считал. Карнауховы и даже всевозможные заезжие и проходимцы играли в Ушуйском театре заметные роли, а он был так, мастер эпизода, актер серого, малоразличимого третьего плана. При этом приходилось еще вечно выслушивать ехидные соболезнования: вон, мол, со Щукинским училищем, а всякую дребедень играет.
Уехать бы Лео. Хотя бы в Саранск. Но он не ехал. И Таня знала, почему. Она его и дразнила, и жалела, и приманивала, и отталкивала — он ведь все носил тот песок на губах, вдавленный ее поцелуями. Она смеялась над его ругательствами, предлагала и отнимала дружбу, задирала, но он был ей совершенно не нужен. В нем же страшное что-то появилось, и начались разговоры про жабу из водопровода. Лео действительно эту жабу видел. И голую женщину видел, непонятным образом связанную и с Таней, и с голой Тамарой Федченко, виденной сначала бессчетно над мостками, а потом двадцать восемь раз в кино. Даже Сумкин был каким-то боком здесь замешан, как повелитель красавиц.
Последней зимой Лео совсем посмурнел. Он маялся, но никак не мог отодрать от себя тот день на обрыве, тот прицелованный песок. Вдруг все само собой разрешилось: Таня собралась в Москву. Лео услышал это мельком, когда Геннаша во фраке Фамусова, огромный, несчастный, нелепый мчался за Таней по театральному коридору и грозил не пустить. Значит, едет-таки! Ну и слава Богу! Лео понял, что для него теперь главное — продержаться. Только немного продержаться! Только бы не броситься вслед за ней! Вот тогда конец, тогда все пропало!
Именно в этот слякотный вечер он и решил: пусть будет, как будет. Она уедет в Москву, а он совсем в другую сторону, в Благовещенск. Там давний его полуприятель свой театришко открыл. Пересидеть сезон в Благовещенске — и все, и отпустит, и кончится эта позорная история. Да он и ждать не будет, сам уедет! Плюнув предварительно Мумозину прямо на бороду и сказав все, что о нем думает. Почему нет? Сказал же все, что думает, эта московская сволочь Горилчанский, которого
В Танином подъезде было почти совсем темно — лампочка горела только на первом этаже. Некогда Геннаша с Кучумовым купили Тане эту квартиру в Старом городе. Так себе квартира — высокие потолки, но сырые стены. Еще в подъезде Лео услышал Танин голос. Так и есть: дверь открыта. Безалаберная Таня не очень-то возилась с замками, невзирая на криминальную эпоху. Однажды она со смехом рассказывала, что ночью проснулась от страшного сквозняка, от того, что озябла. Оказалось, забыла, придя, захлопнуть дверь. И ведь разделась, и спать легла, и заснула!
Теперь дело было не в безалаберности — Таня говорила по телефону. Должно быть, только что пришла, за дверью услышала звонок и поторопилась открыть и схватить трубку. Из прихожей в темный подъезд тянулся желтый половичок света. Лео заглянул с лестницы в прихожую и увидел, что Таня, не прерывая разговора, расстегивает песцовую шубку из «Федора Иоанновича». Перекладывая трубку из одной руки в другую, она постепенно сдвигала шубу то с одного, то с другого плеча, пока царский подарок комом не упал к ее ногам. Тогда она спокойно переступила мумозинские меха и с телефоном ушла в комнату, к дивану. Теперь Лео не мог видеть ничего, кроме кончика разутой ноги в колготках, сквозь тонкую сетку которых смутно угадывались пять подогнутых пальчиков. Лео тупо уставился на эти пальчика и слушал, что Таня говорит. Он презирал ее, мучился, но слушал.
— Ну, нет!.. Завтра, утренним. У меня уже и билет есть, — она щелкнула замком сумочки, зашуршала бумажками, что-то вывалилось у нее из рук, покатилось. — Вот: вагон двенадцать, место двадцать три. Нижнее. И никто уже ничего не сделает!.. И ты в том числе!