Театр заполнялся зрителями. Все люстры сияли. Ярко зеленели диван-кровати. В центре фойе появилось фанерное сооружение на ножках, похожее на пляжную раздевалку. Оно было облеплено снимками сцен из спектаклей. Чаще всего мелькала борода Мумозина в разных ролях. Сам Владимир Константинович, живьем, тоже мелькнул — уже не в бежевом, а в светло-сером. Он обожал мягкие тона.
Самоваров поскучал в фойе и сунулся в дверь с надписью «Служебный вход». Он очутился в одном из бесконечных закулисных коридоров — или все малознакомое кажется бесконечным? Тут почти нос к носу он и столкнулся с
— Это во-о-он там, вниз и налево, — указала она в сторону туалетов. — И не надо так смущаться. Я вас понимаю…
«Как художника! — закончил про себя раздосадованный Самоваров. — Приняла меня за идиота в поисках сортира! Ну что ж, красавица, попробуй, сведи и меня с ума!» И он отправился смотреть спектакль
За неимением более высоких особ его усадили в директорскую ложу. Ни одного из вечных театральных спутников рядом не было. Даже в зале кашляли очень немногие. Самоваров благодушно признал, что Таня играет хорошо. И платье на ней сидит криво, и походка странная, и голос уже надтреснутый, но держится много лучше других. «Я ничего не понимаю в гениальности, — решил Самоваров, — но это очень неплохо, и в сравнении с…»
В эту минуту на сцену выбежал Глеб Карнаухов. Он играл Таниного подлеца-любовника и взялся выпрашивать деньги, потому что проигрался. Самоваров нисколько не сомневался, что Глеб проигрался и что он действительно несчастен. И что где-то за мятыми бязевыми кулисами его настоящая жизнь, в которой он весь, душой и потрохами, но откуда его вышибли. Он набрасывался на Таню с наглостью уличного грабителя и тоскливо озирался на убогие декорации — мол, где он? Почему в этом курятнике? Стены комнаты — вяло натянутые холсты, размалеванные грубой кистью Кульковского, тряслись и вибрировали от его отчаянного голоса. И никак не мог Самоваров понять, как это небольшие Глебовы глаза так блестят, что он и в директорской ложе этот блеск видит. «В гениальности я не разбираюсь, — размышлял Самоваров, — но тогда
— Извините, — услышал Самоваров над ухом деликатный шепот. Престарелая билетерша склонилась над ним. — Извините, но Владимир Константинович просят вас пройти…
Владимир Константинович, несмотря на утреннюю трепку, горделиво восседал в своем кабинете на диван-кровати, высоко закинув ногу за ногу, так что из-под штанины виднелась не только полоса элегантного носка, но и часть бледной худой голени.
— Я имею честь и глубочайшее удовольствие, — начал он и долго представлял Самоварова своей жене, той самой даме в фиолетовом, что утром набросилась на Карнаухова и получила за это от белокурой Альбины. У дамы действительно оказались фиолетовые волосы.
Владимир Константинович считал себя хранителем классических традиций и поэтому любил церемонии, заставлял сотрудников называть друг друга господами и госпожами, употреблял в деловой переписке обороты вроде «почтительно припадаю», а над мусорными корзинами прикрепил таблички «Соблаговолите не сорить» (мало кто соблаговолял). Лицо фиолетовой жены осветилось восторгом, когда Мумозин снова завел речь о психологизме. Самоваров послушал немного мумозинских речей и встал. Тогда Владимир Константинович встрепенулся, потер ухо и заявил:
— Кульковский отпадает! Слышали вы про его постыдную болезнь?
— Нет, — удивленно промямлил Самоваров, — только про радикулит. Ему не хуже? Откуда он отпадает? Что вообще случилось?
— Не знаю, — закинул бороду Мумозин, — но причина его болезни… Это недопустимо в театре, который придерживается высоких моральных требований…
И он опять замер, как петух, поджавший ногу посреди двора. Самоваров обиделся за Вовку: