Вечером 5 августа 1812 года командир легкой роты девятой артиллерийской бригады капитан Тришатный сидел в своем балагане на мешке с подковами для орудийных лошадей и курил трубку. Балаган был заплетен из не успевших еще обсохнуть и потому приятно пахнувших дубовых веток. Против капитана, в вольной позиции, под криво наброшенной на плечи солдатской шинелью, на обломке старого зеленого лафета присоседился канонир. Это был человек длинный, тощий, верткий, как вьюн, с беспокойными, точно у деревенского конокрада, глазами.
Денщик расставил закуску на ящике, заменявшем в балагане стол. Потный графинчик мутно поблескивал между пестрым табачным кисетом, медным шандалом с огарком толстой сальной свечи, резной деревянной солонкой и тарелкой с куском холодной говядины. Тришатный придвинул к себе две серебряные чарочки.
— Угощайтесь, Рычков. Полынная… Дерет сильно, но для желудка, вроде кислой капусты, прекрасна.
Капитан выпил, крякнул и понюхал воздух. Рычков тоже пригубил. Однако не выпил сразу, а сначала довольно долго полоскал водкой рот. Потом, зажмурившись и быстро крутя головой, проглотил.
— Благодарю покорнейше, господин капитан! Знаменито!
— Уж и верно, что знаменито, — усмехнулся капитан, наливая по второй и старательно разжевывая говядину. — Цельный месяц из боев не выходили, как не истрепаться? Кони без хвостов. Сбруя висит на веревочках. Счастье, что позади запасные лафеты, дроги с лесом да кузни следуют, но и при всем том из восьми трехфунтовых пушек и четырех единорогов, с коими в поход пошли, едва половина в исправности. Кажись, хуже быть не может. А, слава содетелю, превозмогли!..
Канонир живо вытянул из-под шинели худую и узловатую шею, похожую на лопушиный стебель, и сказал с угодливо-сладкой, вовсе не солдатской развязностью:
— Чему дивиться? В командире суть. С вами, господин капитан, и чорта сломаем…
Тришатный пыхнул трубкой.
— Не егозите, Рычков! За вас стыдно… Так ли, не так ли, а на петербургской дороге чистота и французы — за Двиной. Завтра погоним их дальше. Дурно только, что офицеров в роте нет. Прямо говорю: на вас, Рычков, плоха моя надежда. Леший знает, каков были вы офицер до разжалования. И уж чем с таким позором, разжалованным жить, лучше бы вам честной солдатской смертью в первом бою помереть. Ась?
— Лучше! — с суетливой готовностью согласился разжалованный. — Ей-ей, господин капитан, лучше! Одно во мне благородное желание: либо смерть, либо сызнова офицерские эполеты надеть. Впрочем, для последнего случай нужен к отличию. Доказал бы!
Капитан еще раз наклонил графинчик.
— А ну-ка скажите: зелени зазеленелись… Так! Хм! Не довольно ли? Нет?
Тришатный был кряжист, смугл, обвешан Анной, Станиславом, Владимиром и золотой саблей «За храбрость». Круто выпирали из него прочность и сила.
— Д-да! Офицеров нет… Ни единого… Горе! Быть завтра делу. Давеча командир корпуса при мне приказывал на Двине и Полоте понтоны ставить, к переправе. А уж коли переправа, артиллерии первый шанс…
Капитан несколько раз пыхнул трубкой.
— В роте овса тридцать четвертей, дней на шесть… Хм! Хм! Зелени зазеленелись… Д-да! Довольно! — Он обернулся к денщику: — Убирай, братец! Кончили! Офицеров нет… Вот что, Рычков, слушайте меня, как глас с небеси. Хотел я завтра правый расчет фельдфебелю под команду дать, а левый — канониру Коростоеву. Хорош солдат Коростоев, без бахвальства, не вам, любезный, чета. Давно был бы он унтером, а то и фельдфебелем, может и в прапорщики шагнул бы, да в грамоте ни аза. Но вас-то воевать ведь учили. А мне ученые люди нужны. В деле не вы — Коростоев вернее. Но испробую вас. Нечего делать, берите завтра левый расчет. Только, слышь, от пушек ни шагу! При пушках умереть!
— Будьте благонадежны, господин капитан! — восторженно прохрипел Рычков, живо высовывая из-под шинели и пряча назад хваткие руки. — Будьте благонадежны! Уж я…
Тришатный не слушал.
— Гляди, во-первых, чтобы на заре все орудия были картечью заряжены. Второе: часовым стоять с готовыми пальниками. Сухари на запасные лафеты отправить. И завтра… не подведете, Рычков?
II
Давно пришли с водопоя последние лошади и привезли сено. Их не отпрягали. Только у коренных опустили оглобли да оборотили их головами к дышловым. Часа через два, вдосталь налакомившись немолоченными овсяными снопами, лошади заснули. Остроухий месяц встал неподвижным дозором на самой середине глубокого темного неба. Бледный свет его разливался холодной дрожью вдоль Полоты; ветер налетал на реку и гнал перед собой блеск ночи. Лагерные костры дотлевали и горько дымились. К одному из них подошла длинная солдатская фигура, узенькой журавлиной стати, и позвала:
— Да-ни-лыч!
С другой стороны костра на зов откликнулась круглая голова в больших русо-пегих бакенбардах:
— Чего надобно? Чтой-то вы, сударь, ровно корова на сносях, нет вам спокою. Али опять где хлебнули?
— Пустое, Данилыч! Это пустое… А ты пойми, что случилось. Три года ждал. Устал, ждавши…
Солдат в бакенбардах сел и зевнул, крестя рот.