Дядька, разумеется, объяснил мальцу, что вовсе он на Степана не в обиде, да и вообще не их ума это дело: Степан жених, ему и решать, кого звать на свадьбу, кого не звать. Но слова эти, видимо, прозвучали для Митрася не слишком убедительно, ибо самого дядьку не покидала если не обида, то, во всяком случае, какое-то неприятное чувство, словно его не просто обошли, а сделали это нарочно, чтобы досадить, уязвить, «поставить на место».
Вася Кочет, которого тоже не пригласили, по этому поводу заявил, что Степан просто не любит пригожих хлопцев, ибо сам возле них кажется еще неказистее. Правда, братья Луцуки, которых он все же позвал, оба хороши собой, но ведь они умеют играть на скрипке, а какая же свадьба без музыки?
Но даже наивный Василек в душе понимал, что дело здесь не только в неприглядности жениха.
Невеста же Степана, дочка вдовы Павлихи — робкая, миловидная, очень светловолосая девушка — выросла у Янки на глазах. Сколько раз он, бывало, заступался за нее в детстве перед другими мальчишками, которые не прочь были довести до слез эту тихую девочку. Помнит он, как плакала эта Владка, когда уходил он в солдаты, как тяжело всхлипывала, отирая слезы и без того уже насквозь промокшим рукавом. А воротясь из солдатчины, он вместо прежней беловолосой худышки обнаружил совсем взрослую застенчивую красавицу, со светло-золотыми косами и нежным румянцем, словно весенняя зорька.
Владка, пожалуй, была бы и рада пригласить на свадьбу прежнего своего заступника, но беда в том, что жениху это могло не понравиться, да и соседям показалось бы неприличным.
В глубине души Янка прекрасно понимал причину своего угнетения. Не в Степане тут даже дело было и не в свадьбе, а прежде всего в том, что явилась для него эта свадьба лишним напоминанием о его собственной горемычной доле и безотрадном будущем. Все его одногодки давно женаты, и теперь один за другим женятся хлопцы моложе его. А ему, видно, на роду написано так бобылем и дожить, любуясь, как свечка, на чужое счастье. И вся его краса так пустоцветом и отцветет, и не останется на земле никого с такими бровями, словно черные стрижиные крылья, с такими глазами — словно два барвинка проглянули из темной хвои густых ресниц, с его чудным голосом… Раз он уже обошел судьбу, родившись на свет; больше она не даст себя обмануть.
Недавно он снова навещал Кулину. Плохая вышла встреча: дома оказался Микола, Кулинин муж, да и сама она совсем не ждала его, да видно, не слишком была и рада.
Когда он робко, чувствуя необъяснимо жуткий холод в груди, постучал в калитку ее хаты, ожидая увидеть в открывшейся двери легкий тонкий силуэт молодой женщины в белой намитке, то очень смутился, увидев, что вместо нее к нему навстречу идет широкоплечий детина с темными, как у него самого, усами и суровой повадкой. За три года Микола почти не изменился, разве что чуть заматерел. На незваного гостя он, впрочем, поглядел без вражды и даже без удивления.
— А, это ты? — буркнул он. — Как же, слыхал, говорили мне люди — вернулся, значит?
— Вернулся, — чуть растерянно откликнулся Янка.
— Ну так пойдем, что ли, в хату, коли уж пришел! — небрежно бросил Микола прежнему своему сопернику.
Янка нехотя побрел следом, смущенно глядя на его крутую спину, на спутанную гриву буйных волос, что спускалась, по полесскому обычаю, до самого ворота. Совсем не к месту Янке вспомнилось, как всегда дивила его эта Миколина прическа, ибо вся местная шляхта, напротив, высоко подбривала волосы сзади, оставляя на виду всю шею — видимо, в подражание своим достославным предкам. Комары эти голые шеи кусали немилосердно, однако шляхта предпочитала геройски терпеть, нежели ее будут равнять со всяким длымским быдлом. Правда, и сами длымчане все же стриглись короче, и лишь Рыгор Мулява да еще двое-трое в деревне носили гриву наподобие Миколиной.
Кулина вертелась возле печи; в калыске плакал разбуженный младенец.
— Вот, Кулинка, гостя тебе привел! — объявил с порога Микола. — Снова пришел до нас.
Кулина, повернув голову, скользнула по нему все тем же беспокойным взглядом светло-серых глаз, каким наградила его при той, последней их встрече.
— А, это ты? — проронила она. — Ну, садись.
И больше не глядела в его сторону, зато нарочно сердито прикрикнула на плачущего младенца:
— Да цыц ты, неугомонный!
Изо всех сил пыталась она при Миколе казаться равнодушной, да только неважно это у не выходило. Не то чтобы в ней ожили былые чувства — в это как раз Янке плохо верилось — но она, видимо, ощущала какую-то постыдную неловкость. Он подозревал, что примерно то же чувствует и Микола: хоть и знает, что ни в чем перед ним не повинен, а все равно ему тяжко и стыдно, словно чужое место занял, чужое счастье украл.
— Дай, Кулинка, я его возьму? — предложил Горюнец, наклоняясь над калыской.
Кулина растерянно на него поглядела:
— Зачем тебе? Да он мокрый, небось… А впрочем, возьми, отчего ж нет?
Янка осторожно поднял малыша; ребенок потянулся к нему и притих.
— Да нет, сухой вроде, — улыбнулся солдат.
— Что ж тогда орал? — удивилась мать.