— Дура ты, дура! Ну что бы тебе стоило пана ублажить? Потерпишь разок, не помрешь! Не противилась бы — давно бы тебя в покое оставили, еще и подарков бы получила. Ты погляди, что на тебе надето! — она бесцеремонно потеребила Надейкину старую юбку и грубый холщовый передник. — Пану разок потрафить — ей, видишь ли, срамно! А этакую дрянь носить — не срамно? Что за люди!
— Не могу я… — шептала сквозь слезы молодица. — Я же… не подстилка… я честная жена…
— Ишь ты как! — взвилась возмущенная ключница. — А я, значит, подстилка? Да как у тебя язык повернулся на такие слова, у хамки последней? У, мерзавка, очи твои бесстыжие… Другие, значит, могут, а она, видите ли, честь свою хамскую блюдет, да еще и нос воротит… Подстилка!.. Это ж надо такое высказать…
Пан Стефан больше ее к себе не звал — не иначе, выжидал, пока сама явится. Он не хотел никого брать силой — якобы потому, что не хотел унижать насилием свое мужское достоинство, а больше оттого, что едва ли был способен на подобное действо, ибо в дряблом квелом теле давно уже не было ни силы, ни достоинства. Это, кстати, и было одной из причин Надейкиного упрямства. Будь пан Стефан обычным здоровым мужчиной, ей, возможно, и легче было бы уступить. Однако он требовал, в силу своей немощи, чтобы она ублажила его особым способом — тем самым, что широко применялся в парижских домах терпимости, но у славянских женщин вызывал дурноту. Такого надругательства бедная Надейка уж никак не смогла бы вынести.
И неизвестно, насколько хватило бы терпения у старика, но тут в дело вступил его сын, молодец весьма горячий на руку и скорый на расправу. Молодй пан Ярослав даже не подумал церемониться с нею и уговаривать, а попросту отрядил с полдесятка гайдуков, которые все впятером ухватили бедную прачку и поволокли ее в покои старика. Сын его был уже там. По его указке Надейку швырнули на колени перед стариком, сидевшим на кровати в своих красных шлепанцах и все в том же халате, который он, впрочем, загодя распахнул. Двое крепко держали женщину за руки, третий, силой нагнув ей голову, ткнул ее лицом в самую цель. Она едва не задохнулась от муторного запаха нездорового старого тела и несвежего белья, и в ту же секунду потеряла сознание.
Гайдуки бросились приводить ее в чувство. Один с силой пнул неподвижное тело упавшей женщины, другой носком сапога наступил ей на руку, отдавив пальцы. Пан Ярослав хладнокровно выплеснул ей в лицо стакан воды. Надейка заморгала, закашлялась, а в следующую секунду жалобно охнула: отдавленные гайдуком пальцы сильно болели.
— А ну, вставай, сука! — загремел у нее над ухом молодой пан. — Вставай, нечего дуру ломать! Хлопцы, а ну-ка!
Хлопцы подхватили ее подмышки и снова поволокли к старику. Надейка чувствовала, как жгучий ком, ползет, напирает от нутра до самого горла… Она не смогла сдержать тошноты.
Потом стало совсем худо. После того, как ее вывернуло наизнанку прямо на знаменитые панские шлепанцы, оба пана — и старый, и молодой — как будто и забыли о ней напрочь. Никто больше не уговаривал ее, не уламывал, не запугивал, не тащило никуда силой, но пороли ее теперь каждый вечер, да так, что она потом едва поднималась. Розги сменили батоги, и теперь даже горемычный Андрей мог считать, что ему еще повезло.
Пробовал Игнат пытать управляющего, чем же так провинилась его бедная женка, но тот оборвал его злобно и раздраженно:
— Не твое собачье дело! Пан приказал.
И все. И поди кому пожалуйся! Вот она — жизнь подневольная!
Хотя, впрочем, и это было еще не все. В довершение прочих напастей, на бедную Надейку сообща окрысились несколько дворовых баб и девок. Это, разумеется, были те женщины, с которыми у пана Стефана не было хлопот, ибо они оказались более сговорчивы и менее брезгливы. И доводы против Надейки у них были те же, что и у ключницы Агаты. Мы, значит, можем, нам, стало быть, не противно и не тошно, а эта, видите ли, косоротится, а потому она, значит, ангел непорочный, а мы все — шлюхи, подстилки панские, грязь подножная?