Унте прислушивался к ее голосу — в нем изредка звучала скрытая печаль — и искренне сочувствовал ей, прямодушной девчонке, жестоко обиженной жизнью, обделенной родительской любовью. Унте всегда глубоко волновала красота — не важно, в чем воплощенная. Он и теперь не мог надивиться смазливости Живиле, чувствовал какое-то радостное удовлетворение, а вместе с тем и смущавшее его разочарование: ему казалось, что Живиле не может и никогда не сможет проникнуться к другим чувствами, каких сама не испытала в жизни, — не будет их любить, не будет им верить, а это, как ни крути, частенько причина всех наших мук и страданий, но без мук и страданий не дано нам изведать и полноты счастья. Позже, когда Унте ближе узнал Живиле, его просто повергало в отчаянье ее легкомыслие. Порой он даже ловил себя на том, что презирает ее. Но он все-таки больше жалел ее, чем осуждал. А если кого и осуждал — с нескрываемой ненавистью, так только похотливых мужиков, которые стучались в двери ее комнаты, чтобы только поиграть ее чувствами, удовлетворить свои низменные желания.
— Что с тобой, Унте? Ты что, уснул? Знай: у нас есть еще одна бутылка.
Он поднял невидящие глаза. Из какой-то густой липкой мглы выплыли голос Живиле, Альбертас, плюшевая софа, вернувшие его к действительности.
— Вспомнился мне один денечек, — Унте протянул Живиле стакан, чтобы та наполнила его. — Красивый, солнечный осенний денечек. Ночью были сильные заморозки… Жухлая картофельная ботва… паутина… Молодость.
Он осекся, помолчал, как бы о чем-то раздумывая, и выдохнул:
— Да, да, девушка с русыми волосами… Глаза с поволокой, рот куколки, душа… Несчастная душа… А потом — хлев, свинья в углу хлева… Кто ни зайдет, тот за ушками и чешет. А она, довольная, хрюкает. Почешет, нагадит — и поминай как звали… А она все равно довольная хрюкает.
— Боже, как интересно! — заверещала Живиле, прильнув к гостю. («Снова бедро свое сует, шлю…») — Унте, ты, ей-богу, презанятен, когда выпьешь.
Она рассмеялась, выпила и снова рассмеялась. Может, над Альбертасом, неуклюже обнявшим ее и привлекшим насильно к себе.
«Слюнтяй!»
Унте вдруг почувствовал себя совершенно пьяным. Набрался по уши, как выражается Пирсдягис. Надо встать. Уйти. И Унте ушел бы, не будь Альбертаса. Что, оставить ее с этим надутым индюком, а самому — за дверь? Чтобы этот «Бертас» потом глумился над ним, облизываясь, как кот после сытного обеда? Да ни за что в жизни! Не подохнет мистер, ежели одну ночку не согреется под крылышком Живиле!
— Тащи свою бутылку.
Она принесла водку, достала еще закуски, поставила на стол. Но Унте не притронулся к еде. Отщипнул кусок, чтобы не икать: проклятье, всегда икота мучает, когда заложит крепко. Кажется, Живиле поставила на стол его любимое блюдо — студень. Но он раза два ткнул в тарелку вилкой и отодвинул ее, а потом залез туда и рукавом. К черту еду! Пить! Водки! Вот что смывает с души человека всю накипь! И Унте смывал ее — один стакан, второй, третий!.. Выпил полбутылки, до самой этикетки, это он хорошо помнит, а дальше сплошной мрак. Все размылось, расплылось: и сонная улыбка Альбертаса, и Живиле, и бутылка на замызганном столе! Он куда-то рухнул, за что-то ухватился, пытался на кого-то напасть или сбежать. Скорее всего — сбежать, в комнате невыносимо, до одури, запахло терновником и можжевельником («Откуда у нее такие духи?»), ему почудились вдруг похороны, скорбные голоса, шаги… Живиле или Альбертас (да, Альбертас) столкнули его с софы. Теперь Живиле льнула к нему другим своим бедром, а чьи-то грубые пальцы орудовали на макушке, боронили его волосы. Потом все сгинуло, и только из черной пустоты доносились бессвязные, невнятные и заговорные слова женщины:
— Альбертас, кому сказано? Тебе или псу? Ступай домой!
Альбертас ушел. Ясное дело — ушел. Иначе Живиле не лежала бы рядом с ним. Но какое свинство он ему перед уходом учинил, сын собачий! «А может, это она сама перетащила его к себе в кровать?»
— У, гадость! — Унте срывает с себя одеяло, вскакивает с кровати. Господи, как трещит голова! Кажется, кто-то кол в затылок вбил. — Пить… Есть у тебя что-нибудь?
— Водка осталась, — заговорщически шепчет Живиле. — Пошарь под кроватью… я сунула ее туда. На похмелку…
— Водка? Смотреть не могу. Чего-нибудь кисленького дай. Простокваши, что ли? Где тут выключатель? Надо свет зажечь…
— Мой выключатель у меня, — мурлычет Живиле и пинает его оголенным коленом. — А вот где твой, позволь у тебя спросить, ежели ты о простокваше, когда девка под боком?
— Горбатого могила исправит. Почему ты меня, Живиле, не выгнала взашей? Не спровадила? Я бы тебе только «спасибо» сказал. Зачем ты меня в постель затащила?
— Это Альбертас придумал. Ты же знаешь, он большой шутник.
— Так я и думал. Сопляк! Перед отцом на задних лапках ходит, а в чужом доме ерепенится. Но и ты хороша. Кто я тебе? Жених, что ты ко мне под одеяло лезешь? Стыда у тебя ни на грош!..
Живиле молчит. Даже ее дыханья не слышно.