Евтушенко:
Однажды я был у Дмитрия Дмитриевича. У него лежало на столе письмо, обращение к чехословацкой интеллигенции, критическое очень. Это было еще до вторжения в Чехословакию. От него требовали, чтоб он подписал. И я заклинал его не подписывать.У меня был с Шостаковичем тогда долгий разговор, даже со слезами на глазах. Он мне говорил: «Женя, я человек сломанный. Вы понимаете, сломанный! Мне уже все равно…» Я говорю: «Поймите, вы – гений, и вы даете дурной, разлагающий пример. „Если Шостакович может такое, почему я не могу тоже?“ Вы не можете этого сделать!» И он не подписал! Слава богу.
Волков:
Вы его отговорилиЕвтушенко:
Да. Слава богу! Это не меньшего стоит, чем «Бабий Яр», я считаю.Волков:
Расскажите, как вам позвонил Шостакович после публикации стихотворения «Бабий Яр».Евтушенко:
Я сидел с мамой, играл в карты. Она считала, что это укрепляет здоровье. Галя подошла, сняла трубку и говорит мне: «До чего люди дошли: звонит какой-то наглец и называет себя Шостаковичем». Повторяется звонок. Она вернулась от телефона бледная и сказала: «Кажется, это он…» Я подошел и, знаете, он меня первый назвал по отчеству: «Дорогой Евгений Александрович!» Так старомодно… «Я прочел ваш „Бабий Яр“. Если бы я писал стихи, я бы подписался под каждым словом. Не могли бы вы дать мне ваше милостивое разрешение попробовать на эти стихи написать музыку?» Я там что-то мямлил, а он говорит: «Спасибо большое, Евгений Александрович. Скажите, а вы сейчас не свободны, нет?» Я говорю: «А что?» – «Приезжайте, музыка уже написана». Это была написана поэма сначала.Волков:
Да, симфоническая поэма…Евтушенко:
А я ему привез заодно еще стихи. «Взмах руки» и журнал «Москва», где было напечатано мое стихотворение «Страхи». Я не думал, что он выберет именно его. Но вы знаете, я ведь написал другие, гораздо лучше. Потом уже… Я долго их писал, долго. Меня тут чуть не угробили один раз. Вот в американской больнице я как раз и дописал стихотворение, эти новые слова, которые мне так тяжело давались. Там ведь сначала слова чудовищные были: «Правда идеи, что является правдой самой…» – это было вписано только для того, чтоб стихотворение напечатали, чтобы спасти от цензуры. А Дмитрий Дмитриевич мне сказал: «Еще будет у нас время переделать, сейчас не до этого, сейчас выручать симфонию надо».Волков:
Тогда он сыграл вам только «Бабий Яр» – первую часть, которая тогда была самостоятельным произведением?Евтушенко:
Да. Самостоятельным. А во второй раз сыграл уже всю симфонию.Волков:
Но Шостакович сначала обсудил с вами, какие стихи он выберет?Евтушенко:
Ничего не обсудил. Он мне позвонил потом через какое-то время и сказал: «Вы у меня оставляли тогда стихи, я выбрал. Теперь это родилось, расширилось. Кажется, симфония получилась, приезжайте, послушайте». До сих пор эмоционально я помню, какое это на меня произвело огромное, сильнейшее впечатление. Его голос, и то, что он плохо поет, голос надтреснутый, нервничает. Всё это было просто замечательно!У Максима есть запись, как Дмитрий Дмитриевич пел нам всю Тринадцатую симфонию в первый раз – и за хор, и за оркестр. Я Максиму говорил: «Давай выпустим эту запись!» – «Нет, там плохое качество». Причем здесь качество?! Просто с комментариями, как это происходило, это же так важно! Нет, уперся рогом…
Волков:
А как вы узнали, что он решил положить на музыку вашу «Казнь Стеньки Разина»?Евтушенко:
Он слышал, как я читал «Казнь…» в зале Чайковского. Он приходил туда всегда, он даже почему-то всегда садился на одно и то же место. Ему очень понравилось. Но у него были сомнения: «Все-таки Разин кровушки, много кровушки пролил…»Волков:
Он ведь поменял Стеньку Разина на Степана Разина. И, по-моему, вы уже сами к этому привыкли. Я несколько раз слышал, как вы говорите «Казнь Степана Разина»… А у вас же Стенька? Это очень интересная и такая, как называют американцы, «говорящая» деталь. Если Шостакович уж писал музыку, то этот человек не мог для него быть Стенькой, он должен был быть уже Степаном.Евтушенко:
Да? Может быть…Волков:
Я недавно разговаривал с Володей Ашкенази по телефону, и он все время называл произведение Шостаковича «Казнью Стеньки Разина». А вы, наоборот, теперь говорите «Казнь Степана Разина».Евтушенко:
А я сам даже не замечаю. Это для меня большого значения не имеет.Волков:
А вот для Шостаковича имело. Он колебался: может быть, не стоит писать музыку о человеке, который столько кровушки пролил.Евтушенко:
Вот примерно те же самые слова мне и Окуджава говорил. И я, кстати, в последних изданиях партитуры «Казнь Степана Разина» снял строфу:Нет, не тем я, люди, грешен,что бояр на башнях вешал.Грешен я в глазах моихтем, что мало вешал их.