А про Кондрашина мы слышали, что у него бывают сердечные приступы. И вот однажды я играл с ним в Швейцарии концерт Чайковского. Дошел до каденции, которую я играю соло, и вдруг вижу: что-то странное происходит с Кириллом Петровичем. Он стал очень шумно дышать. Я ужасно испугался, что у него сердце прихватило, и стал гнать свои пассажи в три раза быстрее, просто на максимуме возможностей… И вдруг Кондрашин стихает – и совершенно спокойно дает отмашку для вступления флейты.
Я был потрясен всеми этими метаморфозами и после концерта спрашиваю:
– Кирилл Петрович, что с вами было? Я так испугался, подумал, у вас что-то с сердцем!
– Да что ты, я просто дышал по-йоговски, – ответил Кондрашин.
Кирилл Петрович испытывал чувство брезгливости к процветавшим тогда прихвостням и подхалимам. Однажды мы вылетали с ним из аэропорта Шереметьево и неожиданно столкнулись с тогда знаменитым дирижером Константином Ивановым.
ВОЛКОВ: Помню, такой, с носом наподобие свиного пятачка…
СПИВАКОВ: Именно! И он вдруг обращается к Кондрашину:
– Кирилл Петрович, а начало в «Ромео и Джульетте» Чайковского вы как дирижируете – на четыре, на восемь или на два? Как, по-вашему, лучше?
– Дирижируйте как вашей душе угодно, – брезгливо отшил его Кондрашин и отвернулся.
ВОЛКОВ: Но политическое чутье Иванова все-таки подвело. Обычно, когда устраивали в Министерстве культуры очередное собрание по инициативе возмущенного коллектива с требованием его, Иванова, отставки, что было тогда очень смелым шагом, тот сидел невозмутимо, понимая, что никто в верхах его снимать не собирается, просто выпускают пар оркестранты. Но однажды он вышел с заключительным словом на трибуну и в запальчивости заявил: «Я вам не Хрущев! Меня вам снять не удастся!»
В это время только что сместили Хрущева и к власти пришел Брежнев. Фактически меткое, но с политической точки зрения оппортунистическое заявление прозвучало не в русле генеральной линии. И через день его погнали…
СПИВАКОВ: Да, Кондрашин его недолюбливал…
А последним концертом тяжело больного Кирилла Петровича было исполнение Первой симфонии Малера под названием «Титан». На этой могучей ноте оборвалась жизнь этого великого дирижера. Он тоже был титаном своей профессии…
Леонард Бернстайн. «Потому что я Бернстайн!»
СПИВАКОВ: Как ты помнишь, в советские времена меня периодически не выпускали за границу по неизвестным для меня причинам. В один из таких «запретных» периодов мне неожиданно позвонили из Госконцерта и сказали, что завтра я должен вылетать в Вену, где меня встретит машина и довезет до Зальцбурга. Там мне предстоит играть с Бернстайном и оркестром Венской филармонии по случаю дня рождения Моцарта! Я затрепетал, тогда еще не зная, что это Бернстайн попросил Бруно Крайского, тогдашнего канцлера Австрии, посодействовать, чтобы я мог приехать на этот концерт.
Я же был весь на нервах. Паспорт, согласно инструкции, нужно было получить вечером в Министерстве культуры. Приехал я к назначенным пяти часам – паспорта нет, министерство закрывается… Мы остались вдвоем со сторожем, пили с ним чай с сухарями, рассказывали друг другу анекдоты, всякие истории, которые отвлекали меня, не давая уйти в полный ступор. Наше чаепитие продолжалось до полуночи, когда наконец раздался стук в дверь и какой-то гонец на мотоцикле привез мой паспорт. В шесть часов утра я уже мчался в аэропорт, после перелета и переезда меня ждала вечером первая репетиция с Бернстайном, который для меня был просто богом в мире музыки!
Вечером вместе с Бернстайном в маленький зал ввалилась куча народу, женщины в норковых шубах, два ассистента. Один постоянно записывал все связанное с партитурой, другой – с оркестровыми голосами. Если мэтр что-то произносил – это мгновенно фиксировалось на бумаге. Репетиция была с роялем, и пианист, какой-то профессор консерватории, стал играть вступление. И три или даже четыре раза подряд Бернстайн его недовольно прерывал. Пианист – такой рыжеволосый – начал нервничать и пошел красными пятнами. Завял и я. Закрыл глаза, взмолился про себя: «Господи, пронеси!» – да так с закрытыми глазами вступил и стал играть концерт Моцарта. Тихо играл, сам себя успокаивая, а когда пошла главная партия, я осмелел и приоткрыл глаза. Смотрю, Бернстайн с улыбкой очень внимательно меня слушает, не прерывая. Только в конце первой части спросил:
– Владимир, а вы можете в этом месте сыграть вот такие штрихи?
Штрихи эти, надо честно сказать, практически неисполнимые. Но я сыграл. А во второй части, где я делаю диминуэндо, то есть уменьшаю звучание, Бернстайн снова вмешался:
– Зачем вы в этом такте делаете диминуэндо?
– Потому что хочу услышать второй гобой, который играет в этом месте, – поясняю.
– О, найс! Запишите, чтобы второй гобой тут поярче сыграл, – говорит он своим ассистентам.
Закончили играть. Я видел, что Бернстайн в хорошем расположении духа, и осмелился его спросить:
– Простите, пожалуйста, маэстро, можно вам задать вопрос – почему вы попросили меня изменить штрихи в первой части?