— Значит, тут скрыто нечто более постыдное, чем твоя беременность, — поразмыслив, решила она. — Ты стыдишься того, кому отдалась, коль скоро молчишь. И ей пришла мысль о капуцине, странном капуцине, которая однажды уже мелькнула в голове, но пришла не как Агате с ее суевериями насчет сглаза, а как женщине, верящей только в колдовство любви: она ведь сама стала когда-то его жертвой. Любовь, которая прикрывается ненавистью или притворной антипатией, а затем внезапно, как молния, обнаруживается через беременность, была для нее чем-то вполне вероятным. Но она отгоняла от себя мысль о таком преступлении, затмевающем для нее любое другое, коль скоро его совершил священнослужитель. Она отгоняла эту мысль не столько из веры в невинность дочери, сколько из почтения к сану человека божия. По собственному опыту она знала, сколь хрупка любая невинность! Однако из любопытства, упорного и непроизвольного любопытства, хотя и устрашенная до того, что не осмеливалась высказать вслух мысль, тайно снедавшую и пронизывавшую ее подобно ледяной стали меча, она вновь и вновь истязала и добивала своим постоянным ожесточенным вопросом доведенную до отчаяния девушку, полумертвую от непостижимости своей беременности и отупевшую до такой степени, что та в конце концов замкнулась в слезах и отчаянии.
Однако ни неисчерпаемые слезы, ни немота забитого животного, в которую впала и в которой пребывала Ластени под неутомимым бичом материнских вопросов, не утолили и не обезоружили раскаленную душу г-жи де Фержоль. Всякий раз, когда мать и дочь оставались одни, допрос с пристрастием возобновлялся. А ведь теперь они почти все время оставались наедине. Вечное пребывание с глазу на глаз двух этих женщин в колоссальном пустом доме у подножия гор, тесная сдвинутость которых словно подталкивала мать и дочь Друг к другу и усугубляла их близость, стало еще более полным, чем раньше. Прежде Агата, эта старая испытанная служанка, которая рассталась с родным краем, чтобы сопровождать похищенную г-жу де Фержоль в ее греховном бегстве, не думая о том каким презрением, может быть, встретят их с хозяйкой на новом месте, часто прерывала эти жуткие бдения вдвоем. Закончив уборку большого дома, она имела привычку шить или вязать в зале, где работали дамы, подчиняясь повседневной монотонной рутине, к которой и сводилось их однообразное существование. Но с тех пор как г-жа де Фержоль проникла в тайну дочернего недуга, она под тем или иным предлогом старалась не подпускать служанку к Ластени. Она боялась проницательных глаз старой верной слуги, обожавшей бедную девушку, и слёз, которые та не могла удержать и которые беззвучно стекали ей на руки в долгие часы работы.
— Ради стыда и всего остального, — твердила мать, когда служанки не было рядом, — сдерживайте слезы при Агате.
Теперь она больше не обращалась к дочери на «ты».
— У вас достаточно сил, чтобы молчать. Найдутся и на то, чтобы не реветь. При всей вашей субтильности, вы девушка крепкая. Пусть вы родились слабенькой — порок укрепил вас. Я — всего лишь ваша мать и наполовину в ответе за ваше преступление, поскольку не сумела помешать вам совершить его, но Агата — честная служанка и будет вас презирать, если хотя бы заподозрит то, что знаю я.
Она настойчиво играла на презрении Агаты, презрении служанки, служившем ей для того, чтобы лучше унизить Ластени и выдавить из нее грузом этого презрения имя, которое дочь не желала назвать. Г-жа де Фержоль знала толк в язвительных словах. Она бы охотно измыслила еще что-нибудь более низкое, чем презрение служанки, и швырнула находку в лицо и душу дочери. Но знай Агата скрываемую от нее постыдную правду, она и тогда не стала бы презирать Ластени, а испытала к девушке только жалость. Презрение надменной души преобразуется нежной душой в жалость, а у Агаты была нежная душа, и годы не задубили ее. Ластени это знала.
«Агата — не то, что моя мать, — думала она. — Она бы не презирала и не винила меня. Она бы меня пожалела». Сколько раз в беде, обрушившейся на злополучную девушку, ее подмывало броситься в объятия той, кого она в годы детства и детских огорчений называла
Мысли ее не изменились, но она предпочитала хранить их про себя с тех пор, как г-жа де Фержоль встретила ее домыслы лишь пожатием плеч. Владелица особняка, чтобы как-то объяснить бледность, обмороки и «нервическую», по ее выражению, слезливость дочери, придумала болезнь, в которой «врач этого невежественного городка ничего не понимал» и по поводу которой она письменно запросила консультацию в Париже. Действительно, проще было не прибегать к врачу, который распознал бы все с первого взгляда, чем отдалить от Ластени суеверную Агату.