Однако жертва оказалась бесполезной. Она не растрогала Ластени. Дочь выслушала признание матери, как слушала теперь все — ничего не отвечая: тщетные отрицания исчерпали ее силы. Как мертвый зверь, она была не чувствительна к упрекам, нетерпению, выговорам и гневу г-жи де Фержоль. Точно так же она встретила и ее признание. Быть может, это была отчаянная решимость, быть может, уверенность, то ей все равно не убедить мать в своей невиновности перед неопровержимой уликой — беременностью. Как бы то ни было, нежность, столь нежданно проявленная г-жой де Фержоль, доверие, взывающее к ответному доверию, исповедь в той же, что у дочери, слабости, которая так дорого стоила материнской гордыне перед лицом ее ребенка, не проникла в душу Ластени, которая никогда не раскрывалась перед матерью и которую к тому же доводили до отупения муки ее непонятного состояния. Было уже слишком поздно! Ластени давно предполагала все что угодно, кроме беременности. В городке, где они жили, она слыхала о несчастной, которую сочли брюхатой, публично позорили и бесчестили самыми поносными словами все время ее пребывания в тягости и которая по прошествии девяти месяцев осталась с животом, раздутым от злокачественного отвердения желез; болезнь еще не добила ее, но, конечно, развязка была не за горами. Ластени — какое безумие! — уповала на этот недуг, как уповают на Бога!
«Моя болезнь будет матери наказанием за все, что она наговорила дурного!»— думала девушка.
Но теперь у нее не было и этой страшной надежды. Она больше не сомневалась. Ребенок зашевелился, и эти толчки в утробе пробудили в сердце несчастной нечто похожее на материнскую любовь.
— Девочка моя, твое молчание отныне бесполезно. Ответь матери доверием на доверие, признанием на признание! — почти ласково просила г-жа де Фержоль. — Тебе нечего меня бояться: ведь я когда-то согрешила, подобно тебе, и могу тебя спасти, отдав тому, кого ты любишь, — добавила она.
Но Ластени даже не слышала: голос, обращавшийся к ней, просто не достигал ее слуха. Она была глуха. Она была нема. Мать смотрела на нее в ожидании ответа, который все не слетал с побелевших губ.
— Ну, девочка моя, назови же мне его! — вновь попросила она Ластени, приподняв и ласково потянув на себя одну из ее повисших рук, чтобы привлечь дочь к себе на грудь. Истинно материнское движение, но тоже слишком запоздалое!
Дамы находились в ту минуту в высоком зале, где проводили все время и куда горы, кольцом обставшие этот печальный дом, бросали тень, умножавшую его печаль. Дамы сидели в оконной амбразуре. Ах, кто знает, сколько безмолвных трагедий разыгрывается между дочерьми и матерями в этих оконных амбразурах, где они на первый взгляд так спокойно работают. Ластени, прямая, застывшая и бледная, на фоне темных дубовых панелей стен, напоминала гипсовый медальон. Г-жа де Фержоль склоняла мрачное лицо над работой, а Ластени уронила из безвольных рук свою вышивку на пол и была неподвижна как статуя — воплощение бесконечного отчаяния, словно над нею разверзлись небеса, чтобы ее поглотить! Ее глаза, такие перламутровые, свежие, чистые, буквально потухли от слез, края век набрякли, покраснели и опухли от все увеличивающихся отеков, и эти глаза, побагровевшие так, словно ни источали кровь, не выражали больше ничего — даже безнадежности, потому что девушка постепенно опускалась ниже незыблемой самопоглощенности помешанного: она погружалась в незыблемую пустоту идиотизма.
Мать долго глядела на дочь с жалостью, смешанной ужасом, который вселял в нее распад этого лица. Она никогда не говорила Ластени, что находит ее красивой, но в глубине души гордилась ее красотой, хотя никогда не заводила об этом речь: суровая янсенистка боялась пробудить две гордыни — дочернюю и свою. Сегодня взгляд на это опустошенное лицо надрывал ей сердце. «Ах, — думала она, — эта очаровательная девушка завтра, быть может, станет безобразной и окончательно полоумной». Она уже видела первые проблески отвратительного идиотизма в чертах этого создания, мертвого еще до смерти: считается, что тело умирающего большинстве случаев уходит из мира первым, раньше души, но бывает и так, что оно остается жить, когда душа давно уже покинула его.
Потом для них, сидевших лицом к лицу на четырех квадратных футах, на которых сосредоточилась их жизнь, наступал вечер, спускавшийся на безвестный городок быстро, как на дно колодца, и опять приходило время идти в церковь возносить вечернюю молитву.
— Ступай молиться Господу, чтобы он отверз сердце и уста твои, ниспослав тебе сил заговорить, — сказала г-жа де Фержоль. Но, равнодушная ко всему, даже к Богу, который не сжалился над ней, Ластени не шелохнулась, и г-жа де Фержоль вынуждена была сжать запястье дочери, которая стала теперь просто изболевшейся плотью, и девушка, автоматически подчинясь матери, поднялась с места.
— Смотри-ка! — воскликнула г-жа де Фержоль, поднимая руку Ластени на уровень своих глаз. — У тебя больше нет отцовского кольца. Что ты с ним сделала? Потеряла? Или считаешь себя недостойной его носить?