Я ведь не клевещу на нее, верно, Рансонне? Ты, возможно, сам обладал ею, и если да, знаешь теперь, существовало ли когда-нибудь более блестящее, более чарующее воплощение всех пороков! Где откопал ее Идов. Откуда она взялась? Такая молодая! Сначала никто не решался задаваться подобным вопросом, но колебания длились недолго. Пожар, — потому что она подожгла не только восьмой драгунский, но и мой гусарский полк, и — ты же помнишь, Рансонне? — все штабы экспедиционного корпуса, в который мы входили, — словом, пожар, устроенный ею, приобрел гигантские размеры. Мы видели немало офицерских любовниц, следовавших за полком, если офицер мог позволить себе роскошь возить в обозе женщину: командиры частей закрывали глаза на такое нарушение и порой совершали его сами. Но мы и представления не имели о женщинах склада Розальбы. Мы привыкли к красоткам, согласен, но почти всегда одного сорта — решительным, смелым и дерзким, почти как мужчины; чаще всего это были хорошенькие, более или менее темпераментные брюнетки, похожие на красивых юнцов, весьма пикантные и сладострастные под мундиром, в который подчас их одевали не лишенные фантазии любовники. Если законные и добропорядочные жены офицеров выделяются среди остальных женщин некой особенной, свойственной им одним повадкой, печатью военной среды, в которой они живут, эта повадка становится совершенно иной у офицерских любовниц. Однако Розальба майора Идова не имела ничего общего с тащащимися за полками авантюристками, к которым мы привыкли. На первый взгляд это была высокая бледная девушка, — которая, как увидите, недолго оставалась бледной, — с целой копной белокурых волос. Вот и все. Ничего особенного. Белизна ее лица была не белей, чем у всех женщин, у которых под кожей струится здоровая свежая кровь. Ее светлые волосы не отличались той ослепительностью, тем сочетанием металлического золотого блеска с мягким сонным цветом серой амбры, которое я встречал иногда у шведок. Лицо у нее было классически правильное, лицо, что называется, как у камеи, и ни в малейшей степени не разнилось от лиц такого типа, раздражающего страстные души своей неизменной правильностью и однообразием. Красивая, в общем, девушка, а там думай что хочешь, — вот как можно было ее определить. Но любовным напитком, которым она опаивала мужчин, была не ее красота. Им было нечто совсем иное, и вы никогда не угадаете, где оно таилось в чудовище бесстыдства, дерзавшем именоваться Розальбой, носить непорочное имя, которое можно давать только воплощенной невинности, в чудовище, которому мало было именоваться Розальбой, то есть Розово-белой, и которое, вдобавок ко всему, окрестили «Пудикой» — «Стыдливой»!
— Вергилий тоже был прозван Стыдливым, и все-таки написал «Corydon ardebat Alexim»,[218]
— вставил Ренега, не забывший еще семинарской латыни.— Это прозвище Розальбы, — продолжал Менильгран, — было отнюдь не ироничным и придумано не нами: мы с первого же дня прочли его у нее на лбу, где природа начертала его всеми розами, какие сумела сотворить. Розальба была не просто девушка на удивление стыдливого вида, она была сама стыдливость. Будь она чиста, как праведницы на небесах, которые, может быть, краснеют от взгляда ангелов, она и тогда не была бы стыдливей. Не помню уж кто — несомненно, англичанин — сказал, что мир — творение рехнувшегося дьявола. Несомненно, что именно дьявол в припадке безумия создал Розальбу ради собственного дьявольского удовольствия нафаршировать стыдливость похотью, а похоть стыдливостью и сдобрить небесной приправой сатанинское варево из наслаждений, которые женщина способна дать смертным мужчинам. Стыдливость Розальбы была не просто физиономией, способной поставить вверх дном всю систему Лаватера. Нет, стыдливость Розальбы была не только ее внешней оболочкой, но и изнанкой, и эта стыдливость дрожала и трепетала у нее как в крови, так и на коже. Не была она также лицемерием: у Розальбы этот порок, равно как другие, никогда не выказывал уважения добродетели. Это просто была правда. Розальба была столь же стыдлива, сколь сладострастна, и — что самое удивительное — одновременно. Говоря или проделывая… э… самые рискованные вещи, она сопровождала это таким очаровательным: «Мне стыдно!» — что ее слова до сих пор звучат у меня в ушах. С нею вы всегда, даже после развязки, оставались как бы в начале. С оргии вакханок она и то вышла бы такой же, как после первого греха. В ней, даже побежденной, задыхающейся, полумертвой, вы вдруг обнаруживали растерянную девственницу, неизменно свежую в своем смятении и зорном очаровании залившей ей лицо краски. Мне ни за что не передать, как сводил с ума подобный контраст, — легче языка лишиться!
Менильгран замолчал. Он думал, остальные — тоже. Трудно поверить, но своим рассказом он превратил в мечтателей этих прошедших огонь и воду солдат, распутных монахов, старых врачей, всех этих пенителей жизни,[219]
внезапно возвращенных в прошлое. Даже неугомонный Рансонне не раскрывал рта. Он вспоминал.