— Не знаю, — продолжала она, — похожи ли на меня остальные женщины. Однако, видя недоверчивое высокомерие дона Кристоваля, услышав его презрительное и спокойное: «Он не осмелится!», брошенное в адрес человека, которого я любила, я оскорбилась за него, потому что в глубине своего естества уже принадлежала ему, как некому богу. «Докажи ему, что ты осмелишься!»— сказала я дону Эстевану в тот же вечер, объяснившись ему в любви. Это было излишне. Эстеван обожал меня с тех пор, как увидел. В нашей любви была одновременность двух пистолетных выстрелов, грянувших разом и не давших промаха. Я выполнила долг испанской женщины, предупредив дона Кристоваля. Моя жизнь, поскольку я была его женой, а сердце не вольно в любви, принадлежала ему, и он, разумеется, мог бы отнять ее, выставив дона Эстевана из замка, как я просила. В безумии своей порвавшей узы души я, бесспорно, умерла бы, не видя Эстевана, и я была готова к этому страшному риску. Но коль скоро герцог, мой муж, не понял меня, коль скоро, считая себя неизмеримо выше Васкунселуша, он не допускал даже мысли, что тот способен поднять на меня глаза и начать ухаживать за мной, я не пошла дальше в супружеском героизме и перестала бороться со своей повелительной любовью… Не стану пытаться в точности передать вам, чем была эта любовь. Вы мне, возможно, тоже не поверите. Но какая мне, в конце концов, разница, что вы подумаете? Хотите — верьте, хотите — нет, но это была любовь пылкая и целомудренная одновременно, романтическая, рыцарская, почти идеальная, почти мистическая. Правда, нам было еле по двадцать, но мы были детьми Биваров, Игнатия Лойолы и Святой Терезы.[265]
Игнатий, рыцарь Девы, любил Царицу небес не чище, чем Васкунселуш — меня, а я, со своей стороны, испытывала к нему нечто вроде той экстатической любви, которую Святая Тереза питала к своему божественному супругу. Адюльтер — фи! Разве нам приходило в голову, что мы можем пойти на него? Сердце в нашей груди билось так упоительно, мы жили в атмосфере таких неземных и возвышенных чувств, что не ощущали в себе предосудительных желаний и чувственности вульгарной любви. Мы обитали в лазури неба, только небо это было африканским, а лазурь — огненной. Долго ли может длиться подобное душевное состояние? Мыслимо ли это? Не играли ли мы, бессознательно и сами того не подозревая, в наиопаснейшую для слабых смертных игру и не предстояло ли нам в свой час и срок низринуться с этой непорочной высоты? Эстеван был благочестив, как священник, как португальский дворянин эпохи Албукерки,[266] а я, хотя, конечно, его не стоила, обретала в нем и в чистоте его любви веру, которая согревала чистоту моего чувства. Он носил меня в сердце, как держат в раззолоченной нише изваяние Богоматери с лампадой у ног — с неугасимой лампадой. Он любил мою душу за мою душу. Он был из тех редких любовников, что хотят видеть обожаемую женщину великой. Он хотел, чтобы я была благородной, преданной, героичной — словом, женщиной тех времен, когда Испания была великой. Ему было отраднее видеть, как я совершаю похвальный поступок, чем вальсировать со мной, сливая свое дыхание с моим. Если бы ангелы могли любить друг друга перед престолом Господним, они делали бы это, как мы. Мы до такой степени растворялись друг в друге, что проводили долгие часы с глазу на глаз и рука в руке и, хотя знали, что нам никто ни в чем не помешает, были настолько счастливы, что не желали большего. Иногда безграничное счастье так неудержимо захлестывало нас, что нам становилось больно и хотелось умереть, но вместе или одному ради другого, и тогда мы понимали слова Святой Терезы: «Умираю, потому что не могу умереть!» — это желание конечного существа, раздавленного бесконечностью любви и надеющегося, разрушив свое тело и умерев, легче вместить в себя неисчерпаемый поток любви. Теперь я — последнее из падших созданий, но, поверьте, в то время губы Эстевана ни разу не касались моих, и я теряла сознание, когда он целовал розу, а я брала себе его поцелуй с ее лепестков. В пучине мерзости, куда я намеренно погрузилась, я ежеминутно вспоминаю, для свою казнь, божественные радости чистой любви, которым мы предавались с такой отрешенностью, самозабвением и, разумеется, откровенностью, что дону Кристовалю не составило труда увидеть, как мы обожаем друг друга. Мы витали в облаках. Где же нам было заметить, что он испытывает ревность, и какую ревность! Единственную, на которую он был способен, — ревность уязвленной гордости. Нас не поймали. Тех, кто не прячется, не ловят. Мы не прятались. Зачем нам было прятаться? Мы были чисты, как пламя при свете дня, которое видно даже на свету, и к тому же счастье лилось из нас через край. Этого нельзя было не увидеть, и герцог это увидел! Сияние любви обожгло наконец глаза и его гордости. А, Эстеван