Условия в вагонах были крайне примитивными. Людей запускали в дощатые вагоны для перевозки скота – такие же, в каких перевозили поляков в трех волнах депортаций 1940 года: с зарешеченными оконцами наверху и некоторым «благоустройством» в виде голых дощатых нар и дырки в полу вместо уборной. Хотя по официальным нормам вагон был рассчитан на двадцать пять человек, в действительности в них набивалось по сорок депортируемых вместе со всеми пожитками, так что люди практически сидели друг у друга на головах. Латышка Сандра Калниете, опираясь на воспоминания бабушки и матери, пишет:
Даже ходить по своей надобности приходилось тут же, в вагоне, у всех на виду. Ну да, остальные старательно отводили глаза, но унижение от этого не уменьшалось… Девушкам, молодым женщинам было труднее всего пересилить себя и отправиться к темной, вонючей дыре… Люди, съежившись, сидели на нарах или на своих вещах посреди вагона. Общая подавленность, слезы, стенанья…856
Что еще хуже, поезда часто надолго задерживали, и под присмотром охраны их продолжали заполнять. Иногда ждать приходилось по нескольку дней. Один очевидец бессарабской депортации вспоминал:
Я помню, что было много солдат, помню крики, толпы и вагоны, забитые измученными людьми. Мужчины, женщины, дети – все лежали как попало и цеплялись за свои пожитки… Люди там собрались самые разные: молодые служащие, лавочники, проститутки и учителя, но была одна вещь, которая всех объединяла: никто не знал, что будет дальше, и все плакали от страха и отчаяния857
.Некоторым депортируемым охрана выдавала ведра воды, а другие не получали ничего – их выручали только припасы, которые приносили местные жители или заботливые друзья. Пока поезда стояли или как только они трогались, некоторые ссыльные бросали из окон вагонов письма или записки, не оставляя надежды хоть как-то дать знать о своей судьбе друзьям и близким. Письмо Роберта Тассо, выброшенное таким образом, как ни странно, попало в руки его матери. «После всего, что нам довелось увидеть, – писал он, – мы очень обеспокоены. Никто ведь не знает, когда придут за ним. Но мы надеемся на лучшее, только надеждой и остается жить… Держись, не горюй обо мне»858
.По мере того как поезда ехали все дальше на восток – а ехать до места назначения иногда приходилось целых шесть недель, – бытовые условия в вагонах все ухудшались. Воды и еды не хватало, причем все, похоже, зависело от прихотей охранников-красноармейцев: одни приносили воду и еду на каждой остановке, а другие только угрожали своим узникам и твердили им, что они преступники и им вообще ничего не положено. Как вспоминала одна ссыльная, о медицинской помощи даже речи не было: «Мертвецов хоронили прямо у рельсов, когда поезд делал остановку. Нас же за людей не считали»859
. Тяготы депортации были невыносимы. Вот что вспоминала одна эстонка:От всего пережитого я онемела, я как будто обезумела! Все казалось ненастоящим. Мы были как живые трупы. Мы двигались, но ум у нас как будто отнялся. Мы голодали и не спали, потому что спать было негде… Дети были совсем маленькие и еще не понимали, что происходит. Малыш Яан плакал и говорил: «Плохой солдат, уйди от двери, Яани хочет к папе». Разве я могла ему что-то объяснить? Ночью он говорил, что хочет домой, в свою кроватку. Я отвечала, что нам нельзя домой. Что нужно оставаться здесь до конца860
.Маленький Яан не дожил до конца поездки.
Не всем родителям под силу были такие испытания. Одна латышка решила, что их всех в итоге расстреляют, и, не вынеся тревожного страха, зарезала своих троих маленьких детей бритвой, а потом покончила с собой. Когда позвали охранника-красноармейца, он просто вычеркнул четыре имени из списка. При этом он старался не наступить в лужу темной крови, растекавшуюся у его ног861
.