— Устькакин, не понимаю… Анищин зазывает первого встречного, да еще от пивного ларька, в свою квартиру. Зачем, почему?
— Человек в норме, вот почему.
— Ага, в законе, — поддакнул я раздраженно. Горькое мое воображение перенеслось из кабинета в бедную квартирку, где еще несколько дней назад жил старик, душимый одиночеством… В городе-то, в котором не один миллион жителей?! Разве на улице, когда живой поток буквально волочит, можно быть одиноким? Разве в магазинной толпе, клокочущей от страстей, нет чувства общения? А в транспорте, когда к людям прижимаешься до уплощения собственного тела, разве нет состояния удивительной близости? А разве радио в квартире разговаривало не с вами? А разве телефонный звонок не создавал ощущения нервной — нет, духовной — связи со всеми в городе? А разве шуршащие за стенками соседи не придут по первому зову? А разве теледиктор не тот человек, который уже пришел?
Я не очень-то верю во всякие телепатии и экстрасенсории; во всяком случае, не верю без доказательств. Но я не сомневаюсь, что каждый человек излучает особую душевную энергию — назовите ее биополем, — которая в городе от миллионов людей сливается в единую нервную дымку. Мы живем в ней и подпитываемся ею, как витаминами. Так можно ли в городе быть одиноким?
— Так зачем же проникли в квартиру?
— Говорят, что удавился. Не верится… Надумал зайти.
Устькакин врал просто так, на всякий случай. Но у меня был вопрос гвоздевой:
— А зачем к вам приходила Сокальская?
Его тяжелый нос задышал, как дырявая пневматика. С лица скатилась та легкая наглость, которой пьяницы компенсируют свою социальную неполноценность:
— Органы все знают…
— Да уж конечно, — подтвердил я.
— Второй раз мы с ней в жизни и свиделись.
— А в первый?
— Тоже у меня. С дерьмом смешала и землю удобрила.
— За что же?
— Никандрыч сделал мне подношение на память. Часы с кукушкой, изготовленные еще при царях. Дорогая вещь. Так евоная дочка, султанша, пришла и заграбастала. Милицией грозилась. Якобы я выманил.
Часы с кукушкой… Те, которые я видел вчера. С веселой птичкой и звоном весеннего морозца.
— Скажите, вот у Анищина был старинный шкаф…
— У султанши. Все у нее до последней вешалки.
— Почему?
— Никандрыч отдал. Тыщ на тридцать.
— Но почему, почему?
— Султанша наперла на него. Ты, говорит, помрешь не сегодня завтра. Пусть эти ценные вещички стфят у меня. Включая холодильник.
— И все-таки, почему отдавал?
— Тайна отцовской любви.
Я понимал тайну отцовской любви — я не мог постигнуть тайны поведения дочери. Иван Никандрович остался, в сущности, без мебели и вещей. И сделался одиноким человеком. Эх, не знал он маленькой тайны обывателя, или мещанина, или, по-современному, — потребителя, который умеет человека заменить резным шкафом. Иван Никандрович искал живую душу, не находил и поэтому стал одиноким. Потребитель ждет вещи, находит и поэтому никогда не бывает одиноким — промышленность-то работает.
— Ложки серебряные уволокла, — вспомнил Устькакин и, встретив мое угрюмое молчание, издал звук, походивший на всхрапывание: — Зубы взяла!
— Как… зубы?
— Никандрыч купил себе золотые пластины на коронки. А султанша говорит, что, мол, ни к чему, в крематории все равно сымут. Он на зубы их так и не поставил, ей отдал.
— Как же так? — спросил я не знаю кого. Но Устькакин ответить взялся:
— Потому что теперь дураков нет.
— В каком смысле?
— А кто теперь дурак? Теперь только курица дура.
— Почему курица?..
— Потому что гребет от себя.
Мои и так порушенные мысли заметались в каком-то хаосе.
Курица гребет под себя, то есть от себя. Она без интеллекта и без чувств, курица-то. Но и ей бывает больно. Больно всему живому. Господи, при чем здесь интеллект, нравственность, сознание, чувства?.. При чем они, если больно всему живому? И Сокальская знавала боль, поэтому, будь она последней дурой и вконец аморальной, понимает, что сделала больно ограбленному и брошенному отцу.
— Султанша мне полсотни дала, — начал сам Устькакин.
— За что?
— Чтобы квартиру папаши посетил.
— Зачем?
— Одну хитрую вещицу поискать, — сказал он значительно. — Никогда не догадаетесь.
— Догадаюсь, Устькакин.
— Думаете, шмотье?
— Дневники.
— Во, органы дают! — задышал он восхищенно.
— Зачем ей дневники?
— Сказала — на память.
Я усмехнулся: Сокальская боялась, что отец записал про свое одиночество, про ограбление дочерью и про унесенные коронки. Но Иван Никандрович даже имени ее не упомянул.
— Почему он решился на самоубийство? — задал я свой главный вопрос.
— А он не решился.
— Как не решился?
Устькакин воровато огляделся, точно надумал извлечь из кармана бутылку и высматривал милиционера:
— Его задушили.
— Кто?
— Султанша.
— Откуда вы знаете?
— Чего тут знать… Если зубы взяла, то и кислород способна перекрыть.
16