17
Сокальская пришла ровно в три. Я, как это делал добрых двадцать лет, расстелил перед собой бланк протокола допроса. Но она, оставшись стоять посреди кабинетика, спросила голосом давно курившего прокурора:
— Вчера вломились в мою квартиру вы?
— Меня впустил ваш муж.
— Вы его запугали!
— Такого-то дядю?
— Выдали себя за социолога!
— А следователь всегда социолог…
— Вы грозились обворовать квартиру!
— Неужели?
— Сказали, что заберете шкаф!
— Его же не поднять.
— Я немедленно подам жалобу прокурору.
Разыгрывала благородное возмущение? Но тогда слишком натурально. Белые щеки — те, которые от висков, — розовели на глазах, отчего лицо стало похожим на гигантский бутон; бриллиантовые сережки дрожали с подземным предостережением; широкие плечи, еще укрепленные накладными, привстали и накренились в мою сторону, как у раздраженного орла… Если этот гнев естественный, то я ничего не понимаю — ведь его может питать только уверенность в своей правоте. Неужели Сокальскую настолько заколодило в ненависти к отцу? Или же она, как говорится, «гнала волну» привычно, будто общалась с сотрудниками? Или время меняет людей так, что в пятьдесят за ними уже не поспеваешь? Я не только сделать — слова сказать не могу без убежденности; если привлекаю человека по уголовной статье, то не только потому, что он преступил закон, а и потому, что совершил подлость. Я могу нарушить форму, но не суть; скажем, поступить неэтично и назвать человека дураком, но уж дурак он будет точно, штампованный.
— Шкаф-то не ваш, — сообщил я мирно.
— То есть как не мой?
— Гражданина Анищина.
— С чего вы взяли? — задала она крайне легкий для меня вопрос.
— Есть свидетели.
— Какое вам дело до моих с отцом гражданских правоотношений?
Этот вопрос был точен: Анищин наверняка ей все дарил, да и теперь она стала единственной наследницей. Но у меня тоже был охлаждающий вопрос. Я задал его, несколько сгустив юридические краски:
— Гражданка Сокальская, с какой целью вы подстрекнули тунеядца Устькакина совершить кражу из квартиры покойного Анищина?
Она замешкалась, опадая своими орлиными плечами. Я не дал передыху:
— Почему вы стали наводчицей?
Сокальская вздохнула и села к столу. Успокоились прозрачные камешки сережек, и ушла краска со щек. Бутон как бы не распустился, что и требовалось.
— Хотела взять дневники отца на память.
— Отчего не пришли ко мне?
— Постеснялась, — через силу выдавила она.
— Обобрать и бросить старика вы не постеснялись, — сказал я то, ради чего, в сущности, ее и вызвал.
— Какое вы имеете право это говорить?
— Правда в праве не нуждается.
— Вы же ничего о нем не знаете!
— Хорошо, расскажите, — согласился я, хотя прочел дневники старика, и поэтому знал о нем главное, а значит, и все.
— Отец опустился до неприличия.
— В чем это выражалось?
— В небрежности одежды. Выбросил галстук в мусоропровод. Видите ли, это пустяки, хотя носил всю жизнь. Есть начал что попало. Ему что банка крабов, что чугун картошки. Как-то давно, когда еще ходили к нему, приготовила кофе по-швейцарски. Порадовать папочку. Вы, конечно, пили кофе по-швейцарски?
— Нет, я пью по-турецки.
— На горячий черный кофе кладется сверху яйцо, взбитое с сахаром и коньяком. Что же он сделал? Вынес это кофе на лестницу и отдал кошке.
— Она выпила? — заинтересовался я.