— А почему вы прибавили к фамилии вашего предка этот придомок [11] «жись»?
— Давняя история,— вновь мрачно продолжила она.— Дело как будто было на охоте. К глуховатому королю со спины бежал зубр, и завидел это один Роман. Он крикнул ему: «Жись!» — это по-нашему, местному, значит «стережись!», «стерегись!»; король повернулся, но, отбегая в сторону, упал. Тогда Роман, с риском убить короля, выстрелом попал зубру в глаз, и тот упал рядом с королем. После этого в наш герб добавили пищаль, а к фамилии — придомок «жись».
— Такие случаи могли быть в те времена,— подтвердил я.— Простите, я профан в геральдике. Яновские, мне кажется, ведутся на нашей земле с двенадцатого века?
— С тринадцатого,— уточнила она.— И лучше бы они не велись. Эти законы рода полная чепуха, но против них не пойдешь. Эти камины, это правило обязательно жить в этом доме кому-либо из наследников, запрет продавать его. А, между прочим, мы нищие. И дом этот — ужасный дом. И на нас как будто проклятие какое-то лежит. Дважды лишали герба, травили. Почти никто из предков не умер естественной смертью. Вот этого в красном плаще живьем отпели в церкви, вот эта женщина с неприятным лицом, наша дальняя свояченица, Достоевская (между прочим, один из предков знаменитого писателя), убила мужа и едва не уничтожила пасынка, ее осудили на смертную казнь. Что поделаешь, потомкам за все это надо платить, и на мне род Яновских погибнет. А как мне хочется порой на теплое солнце, под сень настоящих деревьев, которые тут не растут. Мне порой снятся они — молодые, огромные, пышные, как зеленое облако. И воды, такие светлые, такие полные, что дух захватывает, что останавливается от счастья сердце. А тут эти противные ели, трясина, сумрак...
Пламя камина сделало ее лицо розовым. За окнами уже залегла глубокая черная ночь и, видимо, опять начался ливень.
— Ах, пан Белорецкий, я так счастлива, что вы тут, что есть рядом человек. Обычно я в такие вечера громко пою, но я и песен хороших не знаю, все старые, из рукописных книг, собранных дедом. И там ужасы: человек тянет по росянке красный след, звучит под землею утонувший колокол...
запела она глубоким дрожащим голосом.
— А дальше плохо. Не хочу петь. Только и хорошо, что последние строки:
Я был глубоко, от всего сердца растроган. Такое чувство бывает лишь тогда, когда человек глубоко верит в то, о чем поет. И какая чудесная старая песня!
А она внезапно уткнулась лицом в ладони и зарыдала. Ей-богу, сердце мое облилось кровью. Что поделаешь, я вообще непростительно жалостливый.
Не помню, какими словами я ее утешал.
Уважаемый читатель, до этого самого места я был, как говорится, суровым реалистом. Вы знаете, я не большой охотник до романов в духе мадам Радклиф и первый не поверил бы, если бы кто-нибудь рассказал мне такое. Тон моего повествования резко меняется.
Поверьте мне, если бы все это было выдумкой — я бы выдумал это совсем иначе. У меня все-таки хороший вкус, а такого ни один из уважающих себя романистов не осмелился бы предложить серьезным людям.
Но я рассказываю истинную правду. Мне нельзя врать, это для меня слишком свое, слишком важно. Поэтому буду рассказывать, как оно было.
Мы сидели некоторое время молча; камин догорал, и темнота поселилась по углам огромного зала, когда я взглянул на нее и испугался: такие широкие были у нее глаза, так чудно наклонена голова. И совсем не было видно губ — так они побелели.
— Слышите?
Я прислушался. У меня тонкий слух, но лишь через минуту я услышал то, что слышала она.
Где-то в коридоре, слева от нас, трещал под чьими-то шагами паркет.
Кто-то шел длинными бесконечными переходами, и шаги то утихали, то возникали опять.
— Слышите? Топ-топ-топ...
— Надея Романовна, что с вами, в чем дело?!
— Пустите меня... Это Малый Человек... Это опять он... За моей душой...
Из всего этого я понял лишь то, что в этом доме творятся какие-то нелепые шутки, что тут какой-то сорванец пугает женщину.