Я вернулась к ней в палату, она спала. Я попыталась собраться с мыслями, но они мчались слишком стремительно, полвека воспоминаний о сдержанности, контроле и холодности. Как я могу принять решение, не окрашенное нашим совместным прошлым? Мне срочно нужны были воздух, и небо, и ветер, воющий в деревьях, и вороны, которых сдувает с курса, и капли дождя на лице; мне нужно было что-то реальное, я побежала и все не могла остановиться.
Через мокрый луг, который зимой всегда затапливало. Мимо сточной канавы, где я любила лазить и бродить в резиновых сапожках по колено в воде, между земляных берегов, тыкая палкой в норки водяных землероек. Через маленький кирпичный мостик над рекой, где собирались утки-кряквы. Через ворота, где мама выставляла фляжки с чаем жаркими летними днями, когда в поле вовсю шла заготовка сена. За глиняный карьер с гладкими мокрыми берегами, по которым я каталась в диком детском восторге, с ног до головы в грязи. Вверх по холму с гребнем посередине, на котором так весело было подлетать на санках зимой. Туда, где мне было все равно, что теперь это чья-то чужая земля, она никогда и не принадлежала нам. Я бежала и бежала.
В лес. Темная неподвижная тишина сосен. Никакой жизни: ни танцующих ярких листьев летними днями, ни птичьей песни весной. Безмолвие. Я лежала на сухой мягкой земле, сжимая в горстях хрусткие мертвые сосновые иголки, пока стук крови в голове не успокоился. Настоящее; все это было настоящее. Эта земля, эта местность, эти деревья. Настоящее и безопасное.
Спрятавшись в темноте прямых вертикальных стволов, я стала невидима, а мое существование – призрачным. Я всегда находила поддержку и утешение в этих деревьях, разве что раньше они были низкими и пушистыми, а теперь выросли и покачивались на ветру. Что бы ни случилось в моей юной жизни, я приходила сюда, в это дикое место – зверушка, которая смотрит на мир людей, укрывшись за деревьями. Прошла целая жизнь, с самого детства и до пятидесяти с лишним лет, и все эти годы сжались сейчас до размера одного мгновения, одного решения. Глядя сквозь деревья, я видела деревню, раскинувшуюся в долине от старого дома на ферме до маминого коттеджа и кладбища за церковью: весь ее жизненный путь от начала до конца. Моя собственная жизнь тоже была плотно переплетена с этими деревьями и полями. Закрыв глаза, я ощутила ветер в вершинах деревьев, колючесть иголок и слабый запах сосен, который заполнил мою больную голову. Столько потерь. Мне хотелось, чтобы мягкая земля всосала меня в себя и сомкнулась надо мной, укрыла меня от новых утрат.
Понемногу мысли начали успокаиваться, укладываться в голове в послеполуденном затишье. У меня не было выбора; я уже знала, какое приму решение. И однако сама мысль о нем казалась невыносимым предательством. Эта сильная, независимая девяностолетняя женщина гордо рассказывала мне о том, как первой из женщин своей деревни стала носить брюки и как остальные деревенские жители осуждали ее за это. Ее подростковый возраст пришелся на предвоенное время, и тут как раз в деревне появились пьющие, курящие, одетые в брюки девушки из Земледельческой армии[3]
. Эти молодые женщины вырвались из рамок своих привычных жизней и ухватились за новый мир, открывшийся им в пустоте, которую оставили после себя ушедшие на фронт мужчины. Мама никогда не говорила об этом напрямую, но у меня сложилось впечатление, что ее ужасала их полная противоположность ее строгому викторианскому воспитанию и в то же время восхищали новые возможности. Одна из женщин-добровольцев особенно сильно повлияла на нее: артистичная, начитанная Глин. Они сдружились, и Глин потом навещала нас всю жизнь, ежегодно появляясь в воротах безо всякого предупреждения в своем фургоне, с кипами книжек для меня и шоколадом для мамы. Она носила короткие прически и мужские пиджаки и, казалось, всегда привозила с собой возможность какой-то другой жизни. Глин проводила у нас день-другой – папа на это время исчезал в полях, возвращаясь домой, только чтобы поесть и поспать. Потом она уезжала. Проснувшись утром, я видела, что ее фургон исчез, и принималась за оставленные мне книги.