Идешь с утра, обязательно не умывшись, небритый, нечесаный, на шнурке мутный лорнет с единственным стеклышком, халат засален, тапочки такие подберешь из турецкого трофея, что огонь Измаила! Не тапочки – янычары, да и только, непривычного человека в дрожь так и бросают своей беспощадностью и хищной узорной выгнутостью. Идешь тоже не абы как, а медленно, приваливаясь к заборам и плетням, что называется, взаплетку пылишь, почесываясь и зевая. А чешешься, упаси создатель, только из чистого озорства, вроде как растравляешь себя и прочим показываешь, что невмоготу тебе. Впереди, знамо дело, банщики и девки бредут, поют величальны песни и машут вениками, банщики машут по правую руку дубовыми и еловыми, а девки – по левую омахиваются березовыми и липовыми. Сзади же четыре карлы несут на подносах куски мыла татарского яичневого, склянки с франжипани и гулявной водой на розе персидской. За карлами же – мозольный оператор, выписанный по пьяной случайности из Саратова, с инструментарием в мешке. Бабки-ворожеи, что сны мои толкуют на угольках да укропном семени, шагают вперевалку что тебе утицы, руки в боки уперли, смотрят на всех безбоязненно. По ходу следования сыпят мне под ноги сорочинское зерно и монету серебряну, стелят беленые холсты.
В самой же бане и светло, и мило. И столик в углу с самоварными делами. И парная на три двери, и на полу шишечки толченые набросаны – пятки скрести. Пар звонкий, не злой, но строгий. И купель с ледяной водой, не надо по скользкому кафелю пятьдесят метров бежать в мокрых синтетических трусах. А совсем даже напротив, вышел в полной своей телесности, не горбясь и не сгребая в пригоршни естественность свою природную, красный весь, в чуть заметный узор с прожилками, и а-а-а-а-а! А-А-А-А!!! И послебанные удовольствия тут же повизгивают, розовея и нестрого прикрываясь руками. Можно спросить, и тебе тут же газетку почитают или сбегают за слепым псаломщиком, тот зябликом умеет и чижом свистеть весьма ловко.
Тут же, на острове, – не баня, а туберкулез какой-то. Просидел, насупясь, несколько часов, из удовольствий – только немец один навернулся на водяной горке, хоть я похохотал немного в гулком помещении, отвел душу. В парной сидят какие-то хрычи при плюс шестидесяти и смотрят в одну точку, ни пошутить, ни ошпарить. В «веселого кочегара» тоже не поиграешь, в «кто последний» – куда там, правил никто не знает, в расшибалочку – нет, в «клюкву» – понятия не имеют.
В хамаме – люди взбивают друг на друге мыльную пену: вышел оттуда немедленно, не поворачиваясь спиной, бросая из стороны в сторону взоры, что тебе Клинт Иствуд. В японской, мое почтение, люди в беспамятстве полном лежат по бочонкам. В корейскую даже заходить не стал – по моим представлениям, в корейской бане корейцы продолжают работать: собирают лук, не знаю, калькуляторы.
В греческую паровую тоже заходить не стал, только дверь открыл, плюнул им туда и дверь немедля затворил.
Свет неживой, потолочный, стены серые в морскую волну понизу крашенные. Такое ощущение, что сейчас санитары войдут и будут зубы драть. Шкафчики, как в Моабите… Чаю нет в железнодорожном подстаканнике. Нету уютных скамеек у парильни, на которых сидишь, свесив ножки, и смотришь на всех подходящих, как отрок Варсонофий – чисто и беспоможно. Квасу нет никакого.
Улетать надо отсюда, вот что я думаю.
Перепись противу переписи
Несколько раз выбегал из ворот заманивать к себе переписчиков.
Живу я в последнюю пору скучно и размеренно, гласный надзор санитарного управления с меня снят, я тоскую. Скудно мне. Прижав к мощной груди бездельные руки свои, просительно кланяюсь проезжающим. Час тому назад барыню одну довел до судорог, когда ей в тарантас заглянул с любопытством, мне присущим, кашлянувши из деликатности. «Легенд, – говорю, – не желаете прослушать? Сказаний локальных? Недорого и поучительно-с! Из любых материалов заказчика…»
Я очень обрадовался переписи наступившей.
Потому как помню прошедшие переписи, и всякий раз с них мне было и весело, и прибыточно.
Сижу я обыкновенным своим образом под иконами в красном углу и, разглаживая подол белой пасечной рубахи, повествую, подбирая выражения, о своем немудреном житье-бытье. Иной раз и вру, не без того. Но это когда начинают спрашивать про мечты мои и куда я чего девать успел из награбленного предками. Тут да, тут иной раз и слукавлю, выдав желаемое за проживаемое. Сбегаю за цилиндром, что из Парижа привез с выставки. Потанцую в нем под стрекот кинокамеры…
А вот про соседей отвечаю строгую, чеканную правду. Ставни затворю, склонюсь над столом и давай чертежи чертить перед оробевшими переписчиками, где, кто и что, в малейших подробностях. Кто у Деникина, кто с Семеновым, ну, понимаете… Потом керосинку единым духом тушу и в тайгу, на ручей, в заимку тикаю.