По смерти матери мистер Мердстон, безжалостный отчим Дэвида, забрал мальчика из школы в главе X и отправил на мрачный склад Мердстона и Гринби, похожий на фабрику Уоррена: это два основных упрека, которые Чарлз адресует отцу, хотя впоследствии тот попытался загладить свою вину. Но Джон Диккенс вновь появляется в главе XI в гораздо более узнаваемом образе. Всё в романе говорит о том, что Джон Диккенс — Уилкинс Микобер, неисправимый должник, который принял Дэвида как сына в свою уже и так многочисленную семью. Как и Джон Диккенс, Микобер непоследовательный, незрелый, безденежный. Он постоянно изрекает непреложные принципы, которые первым же и нарушает, и попадает в тюрьму. Но Дэвиду не приходится страдать от его причуд, которые не отражаются на нем непосредственно. Таким образом, со стороны Джон Диккенс предстает в лучшем свете: Дэвид и читатель могут оценить его краснобайство, непреходящий оптимизм, живописную манеру выражаться, искусство делать пунш, чтобы распить его с друзьями, а главное — его сердечную участливость. Через несколько страниц Диккенс обращается к отцу со строжайшей обвинительной речью и самым трогательным признанием в любви; хотел он того или нет, второе почти полностью перекрывает первую. В глазах последующих поколений Джон Диккенс останется, по выражению Андре Моруа, «бессмертным Микобером».
С женскими фигурами, вращающимися вокруг Копперфилда, Диккенс поступает согласно тому же личному и литературному «рецепту». Первая любовь Дэвида, Эмили, скромная девушка из народа, соблазненная и брошенная денди Стирфортом, а затем спасенная его приемным отцом, похожа на всех «падших» девушек, которыми Диккенс занимался в «Урании». Через этот образ Диккенс старался искупить всех обесчещенных девушек, которые так были ему дороги… однако он неосознанно наделяет Эмили смутной чувственной привлекательностью.
Дора, первая жена Копперфилда, напоминает своим кокетством и постоянным ребячеством Марию Биднелл, но также и Кэт Диккенс, когда она показала себя неспособной играть роль хорошей хозяйки, а главное, понять глубокие устремления своего мужа, превратившегося тем временем в писателя. Что же касается Агнес — чистой, совершенной Агнес, терпеливо ждущей, пока Дэвид обратит на нее внимание, не открывая ему своего сердца, — в этой сестринской фигуре слились Фанни, Мэри Хогарт и, возможно, Джорджина. Женившись на ней в конце романа, Дэвид обретает любовную гармонию, недоступную его создателю: в ее лице он обладает идеальной женщиной — одновременно нежной сестрой, сексуальной партнершей, прозорливой и преданной подругой!
«Я в самом деле полагаю, что ловко придумал, искусно переплетая правду и вымысел», — справедливо заявлял Диккенс по поводу «Дэвида Копперфилда». Если у романа и был недостаток, он заключался в образе самого Копперфилда, который порой грешит невыносимым самодовольством и слишком карикатурным образом выражает поверхностные суждения автора, тогда как приведшие к ним муки и сомнения остаются в тени. В «Больших надеждах» Диккенс создаст менее выигрышный автопортрет, однако более тонкий и проницательный.
Несмотря на этот минус, «Дэвид Копперфилд» остается главной дорогой в творчество Диккенса. Будучи одновременно «Bildungsroman»[38] и попыткой психоаналитического катарсиса в стиле Марселя Пруста, он сочетает в себе все лучшие качества диккенсовского романа: юмор, сердечность, изобилие и разнообразие персонажей. «Мне легко поверят, если я скажу, что отношусь как нежный отец ко всем детям моей фантазии и что никто и никогда не любил эту семью так горячо, как люблю ее я. Но есть один ребенок, который мне особенно дорог, и, подобно многим нежным отцам, я лелею его в глубочайших тайниках своего сердца. Его имя — ‘‘Дэвид Копперфилд», — писал автор в предисловии к роману. Многие читатели разделяют эту привязанность.
Однако это «любимое дитя» рождалось в муках. Весь 1849 год Диккенс благоразумно посвятил исключительно своему роману; но после быстрого и легкого начала, которое можно объяснить подготовительной работой над автобиографическим фрагментом, начались сложности. «Ах, дорогой Форстер! — жаловался он. — Если бы я мог выразить хотя бы половину того, что Копперфилд заставил меня пережить в этот вечер, я предстал бы вывернутым наизнанку даже в ваших глазах! Такое впечатление, что я отправил половину самого себя в мир теней». Находясь на грани истощения, он постоянно намекал на «кучу копперфилдовских задач» или на «ужасный пароксизм Копперфилда».