Подумать только, им снова предстояло увидеть Дикки. Некоторые фанаты не видели его целых три месяца! И этого спектакля, на котором они побывали по сотне раз на пути от По до Перпиньяна, от Меца до Безансона, этого зрелища — за один вечер, обливаясь потом в лучах прожекторов, Дикки терял по полтора килограмма веса — им уже не хватало. Почему этот пот, разорванные рубашки, знаменитые верха облегчали им бремя существования, усыпляли? Вот в чем заключалась загадка этого призрачного силуэта, неподражаемого голоса, звучавшего порой чуть ли не смешно (а может быть, напротив, возвышенно), произносившего за них слова, которые сами они не решились бы сказать вслух, обещавшего чудо, безумную любовь, красоту, которая вот-вот прольется волшебным дождем вместе с криками, вздохами, безмерностью желаний всех этих погрязших в серятине людей, как бы обретших вновь право на мечту и фантазию. И то, что для них не было места в этом мире, что их унижали в конторе и на заводе, что они были одиноки в семье, в городе и деревне и даже лишены возможности участвовать в великом празднестве культуры, происходящем совсем рядом, но недоступном, — все это забывалось. Они были фанатами, теми, кто необходим: чем-то вроде солдат наполеоновской гвардии, от которых можно ожидать любых жертв, того, что они весь концерт простоят, будут смотреть его из-за кулис или не смотреть вовсе и в дни триумфа ждать за стенами шапито, а когда божество случайно заметит их, то уж обратиться к ним на «ты». — «Ты не видел Мюриэль, приятель?» — он знает их по имени, все они для него свои. «Фанаты, мне нужно, чтобы сегодня вечером в Пезена были все. Билеты не очень-то расхватывали».
И они первыми усаживались на свои места, пускали в ход особую систему нарастающих оваций, даже отдаленно не напоминающих клаку; поначалу сдержанно, но потом все громче смеялись, а к середине второго отделения взволнованный гул неожиданно перерастал в неугомонные вопли: «Дикки! Дикки! Дикки-и-и!» А если случались обмороки, то они, между прочим, запрограммированы не были. Сломанные кресла также были не обязательны. «Предоставьте это певцам, у которых на то есть деньги!» — не столь громко, сколь решительно говорил Алекс. Они сопровождали Дикки, довольные, что стали своими, гордились, что жертвуют своим летом, мирясь со всеми неудобствами, сухими сандвичами, ночевками на автовокзалах или в молодежных кемпингах, хотя зачастую молодежью их можно было назвать весьма условно. «Нам-то незачем платить по пятьдесят франков в день всяким проходимцам, чтобы они рвали на себе рубашки в первом ряду», — добавлял Алекс. А «проходимцы» если и приходили, то мало что ломали. Несмотря на блестки, грим, немыслимые туфли, Дикки являл собой некое сумасбродное подобие их самих, а его белый сверкающий смокинг не так уж сильно отличался, как могло показаться с первого взгляда, от черной кожи, брюк с заклепками, сапог на каблуках, о которых они мечтали. Но главное заключалось в том, что простые, нехитрые слова его песен были для всех них податливым, незатейливым материалом, который легко усваивался. Слова, не вызывающие недоумений. Слова, принадлежавшие им так же, как принадлежал им сам Дикки с его красотой, печалью, приступами внезапного необъяснимого волнения. Если он переживал интрижку, она неизбежно касалась каждого из них. И они, довольствовавшиеся совсем малым, почти ничем, не могли себе даже представить, чтобы он, воплощение всех их чаяний, не получил самый высокий сбор, самую красивую машину, самую великолепную из женщин. Все это принадлежало им, так же как и новые песни, о которых, разумеется, захотят узнать и их мнение. Эти летние увлекательные поездки были их настоящей жизнью. И они, в том числе и девушка с вывихнутой ногой, шли мужественно, как паломники в средние века, шагали к далекому шапито.
Дикки только что приехал в «Новотель» (воротник у куртки поднят, черные очки, немыслимое подобие холщовой шляпы, принадлежавшей Дейву, нахлобучено на голову). И вот он уже в своем номере.
Включает телевизор. Первым делом. Чтобы заполнить пространство. Берется за телефон. Побыстрее связаться хоть с кем-нибудь. Сегодня вечером Мари-Лу поет в Ажене «Дочь тамбур-мажора».
— Соедините с привокзальной гостиницей в Ажене, пожалуйста.
Любезный, поставленный голос хорошо воспитанного молодого человека волнует телефонистку.
— Минуточку, Дикки…
Конечно же, фанатка. Ему было довольно трудно привыкнуть к тому, что кто угодно — пожилая женщина на улице, девчонка, журналист, старый пенсионер — обращаются к нему по имени и на «ты». Актерам, даже популярным, не говорят «ты». А к писателям, спортсменам разве так обращаются? К Боргу, например? Но он не знаком ни с писателями, ни со спортсменами, которым мог бы задать этот вопрос. У него на это нет времени. В таком поведении публики он видит не более чем издержки эстрадной профессии: некую особую фамильярность, доброжелательное презрение, к которым с недавних пор он стал болезненно чувствителен.
— Соединяю вас с Аженом, Дикки…
«По крайней мере, эта не говорит мне „ты“».