Наступала весна. Дорога почернела; с крыш капала вода, а по ночам стоки и капельники обрастали ледяными сталактитами. Солнце разедало снег, который чернел от пропитывавшей его воды и садился все ниже и ниже, покрываясь сверху мусорным налетом. Горныя речонки начали набухать и пожелтели от выступивших наледей; сочившаяся из почвы весенняя вода точила дряблый лед, образуя черневшия промоины и широкия полыньи. По взлобочкам и прикрутостям, по увалам и горовым местам выглянули первыя проталинки с всклоченной, бурой прошлогодней травой; рыжия пятна таких проталин покрывали белый саван точно грязными заплатами, которыя все увеличивались и росли с каждым днем, превращаясь в громадныя прорехи, каких не в состоянии были починить самые холодные весенние утренники, коробившие лед и заставлявшие трещать бревна. В воздухе наливалась и росла та сила, которая, точно сознательно, уничтожала шаг за шагом остатки суровой северной зимы. Даже холод, достигавший по ночам значительной силы, не имел уже прежней всесокрушающей власти: земля сама давала ему отпор накопившимся за день теплом, и солнечные лучи смывали последние следы этой борьбы. Несколько раз принимался итти мягкий пушистый снег, и народ называет его "сыном, который пришел за матерью", т.-е. за зимой. Только в лесу еще лежал глубокий снег, особенно по логам и дремучим лесным гущам. Здесь солнце не в силах его достать и может только растопить лежавший на ветвях белый пушистый слой, превратив его в ледяныя сосульки, которыми мохнатыя зеленыя лапы елей и сосен были изувешены, как брильянтовыми подвесками и поднизями. Стройныя ели и пихты, опушенныя утренним инеем, стояли осыпанныя брильянтами, как невесты; этот подвенечный наряд таял и снова нарастал каждую ночь, как постоянно возобновлявшаяся красота. Темная зелень хвои сливалась в необыкновенную гармонию с искрившейся белизной снежных покровов, создавая неувядавшую гармонию красок и тонов, особенно рядом с мертвыми остовами осин, берез и черемух, которыя так жалко таращили свои набухавшия голыя ветки. Самые дикие лесные уголки дышали великой и могучей поэзией, развивавшейся в тысячах отдельных деталей, где все было оригинально, все полно силы и какой-то сказочной прелести, особенно по сравнению с жалкими усилиями человека создать красками или словом что-нибудь подобное. Вторжение человека в жизнь природы с целью воспроизвести ея красоты, тем или другим путем, каждый раз разбивается самым безпощадным образом, как галлюцинации сумасшедшаго. Воровство, сшитое на живую нитку, трещит и рвется по всем швам, обнажая наше самоуверенное и самодовольное невежество. Достаточно указать на тот факт, что наш вкус находит дисгармонию в сочетаниях зеленаго и голубого цветов, а природа опровергает наши художественныя настроения на каждом шагу, сочетая синеву неба с зеленью леса и травы почти в музыкальную мелодию, особенно на севере, где природа так бедна красками. С наступлением весны работа на Смородинке закипела. Заканчивали маленькую плотинку, которою речка Смородинка запруживалась; ставили паровую машину, били третью шахту и т. д. Картина новаго прииска представляла самый оживленный лесной уголок: лесная гуща точно разступилась, образовав неправильную площадь, поднимавшуюся от Смородинки на увал; только-что срубленныя и сложенныя в костры деревья образовали по краям что-то в роде той засеки, какая устраивалась в прежния времена на усторожливых местечках на случай нечаяннаго неприятельскаго нападения; новенькая контора точно грелась на самом угоре; рядом с ней выросли амбары и людская, где жили кучера и прислуга. Отвалы из промытых песков и просто земли, добытой из шахты, образовали несколько отдельных гряд, точно валы какой-то земляной крепости. Деревянный сарай над жилкой, дробильная машина и главный корпус, где совершалась промывка золота, дополняли картину прииска, на котором теперь работало до трехсот человек. Гордей Евстратыч живмя-жил на прииске и выезжал домой очень редко. Михалка и Архип были неотлучны при нем, заменяя приисковых служащих. Михалка наблюдал за рабочими, разсчитывал их по субботам, а по праздникам ездил в Белоглинский завод производить необходимыя покупки из харчей, одежды и всякаго другого припаса, который требовался на прииске; Архип занимался больше письменной частью и старательно вел приисковыя книги. Работы всем было по горло, и Гордей Евстратыч заметно похудел за это время, а на лбу у него появилось несколько морщин. По целым часам он высиживал в своей конторе со счетами в руках, делая сметы и необходимыя соображения. Золото шло богатое, но чем больше получалась дневная выручка, тем задумчивее и суровее становился Гордей Евстратыч: ему все было мало, и на головы Михалки и Архипа сыпалось безконечное ворчанье. -- Ничего вы не смотрите, дармоеды!-- ругался Гордей Евстратыч, шагая по конторе...-- Ну, какой у нас порядок? По миру скоро все пойдем... Вот Шабалин не по-нашему поворачивается с приисками!.. Михалка и Архип больше отмалчивались в этих случаях и в душе проклинали жилку, которая душила их безконечной работой. Ими еще не овладел тот бес наживы, который мучил Гордея Евстратыча, не давая ему покоя ни днем ни ночью. Брагину все было мало; его жадность росла вместе с приливавшим богатством. К Пасхе он положил в банк двадцать тысяч и не испытывал никакой радости, потому что можно было бы заработать в зиму два раза двадцать. Ведь наживается же Шабалин и другие, а чем он, Брагин, грешнее этих других? Кроме этого Гордей Евстратыч сделался крайне подозрительным и недоверчивым человеком, потому что везде видел обман и подвохи: даже родным детям он не доверял теперь и постоянно их поверял. Рабочие являлись в его глазах скопищем воров и разбойников, которые тащат на сторону его золото... Даже те расходы, которые производились на больного Маркушку, заметно тяготили Гордея Евстратыча, и он в душе желал ему поскорее отправиться на тот свет. Собственно расходы были самые небольшие -- рублей пятнадцать в месяц, но и пятнадцать рублей -- деньги, на полу их не подымешь. Татьяне Власьевне приходилось выхлопатывать каждый грош для Маркушки или помогать из своих средств. -- Чтой-то, милушка, какой ты скупой стал!-- мягко упрекала сына Татьяна Власьевна.-- Ведь Маркушка не чужой нам, можно его успокоить... Да и не долго он натянет: доживет -- не доживет до полой воды! -- Ну, маминька, он еще нас переживет, Маркушка-то... Чего ему не жить: харч готовый, все готовое. Ты к нему каждую неделю ездишь -- это тоже денег стоит, потому лошади лишних полпуда овса могут стравить. Так я говорю, мамынька? На нашей шее немало дармоедов сидит... Хоть взять Зотея: ну что он за человек таков? ест наш хлеб, и все тут, а пользы никакой. Теперь бы вот на прииски его поставить, а разве ему можно довериться? Только попади денежки в руки -- и пошел чертить. Вот оно, мамынька, и подумаешь с подушечкой... Всем подай, обо всех позаботься, а карман один. -- Как же раньше-то, Гордей Евстратыч, ты ничего не говорил про Зотушку?-- удивлялась Татьяна Власьевна.-- Уж не обест же он нас... Чужим людям подаем, а своего не гнать же. -- Мало ли чего прежде-то было, мамынька... Дураками мы жили, вот что! Надо за ум взяться... Ты вот за снохами-то присматривай: товару в лавке много, пожалуй, между рук не ушел бы! -- Что ты, что ты, милушка! Христос с тобой... Да разве оне воровки какия? -- Я не говорю, мамынька, что воровки, а говорю: "маминька, смотрите в оба"... После смерти не покаешься. Сначала такия непутевыя речи Гордея Евстратыча удивляли и огорчали Татьяну Власьевну, потом она как-то привыкла к ним, а в конце концов и сама стала соглашаться с сыном, потому что и в самом-то деле не век же жить дураками, как прежде. Всех не накормишь и не пригреешь. Этот старческий холодный эгоизм закрадывался к ней в душу так же незаметно, шаг за шагом, как одно время года сменяется другим. Это была медленная отрава, которая покрывала живого человека мертвящей ржавчиной. -- И в самом-то деле, что это мы больно раскошелились?..-- удивлялась Татьяна Власьевна, точно просыпаясь от какого-то долгаго сна.-- Ведь Шабалины не кормят всяких пропойцев, да не хуже других живут... -- Верно, мамынька,-- подтверждал Гордей Евстратыч.-- Ты разсуди только то, что открой Маркушка кому другому жилку, да разве ему какая бы польза от этого была?.. Ну, а мы свое дело сделали... -- А клятва-то, милушка? -- Клятва -- другое, мамынька... Мы за него вечно будем Богу молиться, это уж верно. А насчет харчу и всякаго у нас и клятвы никакой не было... Так я говорю, мамынька? -- Так, милушка... Только как будто страшно: ведь ежели разобрать, так жилка-то все-таки от Маркушки нам досталась. -- Ах, мамынька, мамынька! Да разве Маркушка сам жилку нашел? Ведь он ее в роде как украл у Кутневых; ну, а Господь его не допустил до золота... Вот и все!.. Ежели бы Маркушка сам отыскал жилку, ну, тогда еще другое дело. По-настоящему, ежели и помочь кому, так следовало помочь тем же Кутневым... Натурально, ежели бы они в живности были, мамынька. -- Все перемерли, все!..-- с какой-то радостью подхватила старуха и после короткаго раздумья прибавила: -- А ведь ты верно, милушка, насчет Маркушки-то все обсказал... -- Уж я тебе говорю, мамынька: вернее смерти. А виновник этих забот и разговоров, кажется, не подозревал совсем той перемены, какая произошла в Брагиных по отношению к нему. В лихорадочно работавшем мозгу Маркушки назревала отчаянная идея, о которой он пока еще никому не говорил. Она обдумывалась, в течение полугода, в безсонныя зимния ночи, когда Маркушка оставался в своем балагане один-одинешенек. Тянулись безконечные мучительные часы, дни, недели, месяцы, а Маркушка все обдумывал одно и то же, не имея сил сдвинуться в которую-нибудь сторону. Идея Маркушки росла и крепла в его душе так же, как вырастает растение из маленькаго зернышка, пуская корни и разветвления все глубже и глубже. В конце этого психологическаго процесса Маркушка настолько сросся со своей идеей, что существовал только ею и для нея. Он это сам сознавал, хотя никому не говорил ни слова. Удивление окружавших, что Маркушка так долго тянет, иногда даже смешило и забавляло его, и он смотрел на всех, как на детей, которыя не в состоянии никогда понять его. -- Вот вода тронется с гор, тогда и ты помрешь,-- утешал кривой Потапыч больного.-- Уж это завсегда так бывает... Кайло и Пестерь были того же мнения и мрачно покуривали свои носогрейки. Эти благочестивые люди в последнее время находились особенно в мрачном настроении, потому что "язвы", т.-е. Окся, Лапуха и Домашка окончательно бросили Полдневскую, переселившись на Смородинку, где нашли десятки новых обожателей. Полное одиночество нагоняло на Кайло и Пестеря философския мысли о суете сует этого грешнаго мира. Только когда они напивались, сейчас брели на Смородинку и затевали отчаянную драку со своими счастливыми соперниками, причем были биты много и очень долго. "Язвы" щеголяли напропалую в новых кумачных сарафанах и с новыми синяками по всему телу, точно последним путем им выделывали кожу для какого-то особеннаго употребления. Маркушка еще раз мог убедиться, что Окся и Лапуха никогда этим путем не достигнут селения праведных. -- Ну что, били?-- иногда спрашивал он своих благоприятелей. -- Погоди, еще не уйдут от наших рук,-- мрачно отвечал Кайло. -- Надо их хорошенько отлупить...-- советовал Маркушка, вздыхая.-- И Домашку, и ту надо взлупить. -- И Домашку взлупим, Маркушка. Мы ей ноги выдергаем... Маркушка от этих разговоров испытывал неприятное волнение и страшно завидовал Пестерю и Кайлу, которые могли получить удовлетворение оскорбленной чести; а он должен был оставаться безучастным зрителем этой драмы. Курсы полдневских женщин действительно поднялись на небывалую высоту в силу того экономическаго закона, по которому превышение спроса увеличивает цену предметов потребления. Но Маркушка, как Пестерь и Кайло, совсем были незнакомы с основными аксиомами политической экономии и одинаково были далеки как от христианскаго смирения, так и от безропотнаго повиновения железным законам природы. -- Вы их заманите обманом...-- советовал несколько раз Маркушка. -- Нейдут, шельмы!.. Пестерь обещал Домашке новый сарафан, да нейдет. Маркушка опять волновался. Его воображение мучили самыя ревнивыя картины, перед которыми отступала на мгновение даже мысль о смерти. А смерть стояла за плечами... Маркушка чувствовал ея приближение своим немевшим разбитым телом. Наступление весны убеждало его в этом еще более. Когда и в его лачугу заползал солнечный луч, долго игравший на грязном полу, Маркушка чувствовал, что никакому солнцу уже не согреть его, как чувствовал то, что последний запас жизненной силы уйдет от него вместе с вешней водой. Эта вешняя вода и пугала и радовала его. Лежа с закрытыми глазами, Маркушка часто испытывал совершенно особенное чувство: его именно подхватывала эта вешняя вода и с увеличивающейся быстротой начинала нести вперед, как несет пловца быстрая река. Кругом Маркушки неслось все, и он просыпался с глухим стоном и, как утопающий, с радостью коснеющими руками хватался за впечатления действительности. С наступлением весны эти мучительные сны стали повторяться чаще, стоило только Маркушке закрыть глаза. Вода журчала на полу его лачуги, пенистые валы разбивались о стены, на улице бушевал бурный клокочущий поток, и безпощадная стихийная сила подступала все ближе и ближе, подмывая существование Маркушки. Даже открыв глаза, он долго не мог освободиться от страшных звуков: вода продолжала у него журчать в ушах и точно переливалась в самом мозгу. С другой стороны, Маркушка страстно желал, чтобы вода скорее тронулась с гор: дотянуть до этого момента было его заветной мечтой. Только бы стаял снег и высыпала первая травка по проталинкам. Маркушка чувствовал обновляющуюся природу, как чувствовал и то, что сам он не может принять участия в этом обновлении, и каждую минуту готов был отлететь в сторону, отвалившись мертвым куском от общей живой массы, совершившей установленный круговорот. Какая-то страшная сила выталкивала его за черту органическаго существования, в темноё безграничное пространство, ужасавшее его своим безсознательным существованием. "Только бы до травы..." -- думал Маркушка, заглядывая в слепое окошко своей лачуги. А там, за стенами Маркушкиной избушки, уже гудела в воздухе закипавшая жизнь. На прогнившей крыше этой избушки часто садились прилетевшие скворцы, и их свист заставлял Маркушку вздрагивать. Больной слышал трудовую возню воробьев, которые теребили мох из его избушки и радостно щебетали и чирикали, словно сумасшедшие. Солнечные лучи все глубже и глубже заглядывали в избушку, точно они выщупывали в ней своими сверкавшими пальцами; они подолгу оставались на закоптелых стенах, делая их еще чернее. В отворенную дверь тянуло свежей струей воздуха, которая раздражала Маркушку; в воздухе пахло водой... Когда северная весна пошла вперед быстрыми шагами, Маркушка уже еле дышал. Кашель усилился. Его душила скоплявшаяся внутри мокрота, будто на его груди была положена тяжелая чугунная доска. Раз в светлый теплый весенний денек Маркушка пригласил к себе своих приятелей, Пестеря и Кайло, и предложил им нечто от "воды веселия и забвения". Эта порция водки была им куплена давно и хранилась под кроватью. Пестерь и Кайло пили стакан за стаканом и удивлялись щедрой проницательности Маркушки; именно в этот день они умирали от жажды, и Маркушка их спас... Совсем расчувствовавшийся Пестерь долго смотрел в упор на Маркушку и наконец проговорил: -- Что ты, шайтан, долго не помираешь?.. И вода с гор прошла, а ты все еще кочетыржишься! -- Вот что, братцы...-- заговорил Маркушка, собираясь с силами.-- Не ходите вы завтра робить на Смородинку... -- И не пойдем.-- согласился Кайло, чуявший какую-то новую поживу.-- Ноне этот Гордей Евстратыч совсем изварначился... -- А что? -- Рабочих поедом сел... Все ему не ладно, все не так... Ругается... Намедни нас с Пестерем обыскивал... Ей-Богу!.. Маркушка давно слышал о перемене в характере Брагина, на котораго все рабочие начали громко жаловаться; но всегда отмалчивался. -- Да разве мы... ах, милосливый Господи!..-- ожесточенно выкрикивал Кайло, ударяя себя в грудь кулаком.-- Маркушка... да ужли уж мы... Вот спроси Пестеря... а-ах!.. -- Обнаковенно... ежели бы мы захотели украсть, так не попались бы,-- согласился угрюмо Пестерь, мотая головой.-- Комар носу бы не подточил... А то обыскивать! -- А, поди, крепко воруете?-- спрашивал Маркушка, косвенно защищая Брагина. -- Маркушка... Да разве нам можно не воровать... а?.. Человек не камень, другой раз выпить захочет, ну... А-ах, милосливый Господи! Точно мы кое-что бирали, да только так, самую малость... ну, золотник али два... А он обыскивать... а?!. Ведь как он нас обидел тогда... неужли на нас уж креста нет? -- Вот что, братцы, вы завтра робить не ходите...-- говорил Маркушка:-- я хочу безпременно поглядеть на Смородинку... так вы меня туда и снесите. -- Представим, Маркушка. -- Я вам заплачу, братцы... -- И так снесем. Все равно помрешь... Потапыча прихватим на всякий случай. Старатели пьянствовали в лачуге всю ночь напролет... Пестерь, умиленный выпитой водкой, долго горланил песню, которую когда-то в Полдневской пели "язвы": Я без пряничка не сяду, Без орешка не ступлю; Я без милаго не лягу, Без надежи не усну... Песня была веселая, и Кайло грузно отплясывал под пение Пестеря, шлепая своими грязными лаптями. Маркушка хрипел и задыхался и слышал в этой дикой песне последний вал поднимавшейся воды, которая каждую минуту готова была захлестнуть его. В ужасе он хватался рукой за стену и безсмысленно смотрел на приседавшаго Кайло. И Кайло, и Пестерь, и Окся с Лапухой, и Брагин -- все это были пенившиеся валы безконечной, широкой реки... Утром на другой день Кайло смастерил из двух палок и пихтовой хвои носилки. На этих носилках старатели и потащили Маркушку на Смородинку. День был солнечный, ясный; воздух был пропитан смолистыми испарениями. По голубому небу торопливо бежали гряды белоснежных облаков; где-то заливались безыменныя лесныя птички. Приисковая дорога, проведенная из Полдневской на Смородинку, походила на корыто, по которому сбегала красноватая вода. Пестерь и Кайло сосредоточенно шлепали своими лаптями по лужам и несколько раз садились отдыхать где-нибудь в сторонке. Ноша была не легкая, особенно при такой дороге. Маркушка лежал неподвижно, как труп; он был страшен на свежем воздухе, и только открытые глаза оставались еще живыми. -- Эй, ты, шайтан, умер, что ли?-- несколько раз окликал свою ношу Кайло. Вместо ответа Маркушка только кашлял и глухо хрипел. Сколько тысяч раз он прошел по этим местам, а дорогу к Заразной горе он прошел бы с завязанными глазами: все горы в окрестностях на пятьдесят верст кругом были исхожены его лаптями, а теперь Маркушка, недвижимый и распростертый как пласт, только мог повторять своим обезсиленным телом каждый толчок от своих неуклюжих носильщиков. Иногда он стонал, когда Кайло и Пестерь перепрыгивали через рытвины: но больше крепился, закрывая глаза от слепившаго его солнца. Носильщики все время пути жаловались на Брагина, притеснявшаго старателей, ругались самыми живописными сравнениями, сквернословили и несколько раз принимались корить Маркушку, зачем он "просолил жилку" Брагину. -- Тебе хорошо, чорту... Умрешь, и вся тут, а мы как?-- соображал Кайло, раздражаясь все больше и больше.-- Шайтан ты, я тебе скажу... Не нашел никого хуже-то, окаянная душа! Он тебя и отблагодарил, нечего сказать... От этакого богачества мог бы тебе хошь десять рублев в месяц давать, а то... Молчание Маркушки еще сильнее раздражало его приятелей, которые теперь от души жалели, что Маркушка не может головы поднять; а то они здорово бы полудили ему бока... Особенно свирепствовал Пестерь, оглашая лес самой неистовой руганью. Но вот и Заразная, до самаго верха обросшая дремучим ельником; вот и последний увал, вот и знакомый гул, доносившийся от новаго прииска. Где-то в лесу звонко рубил топор сырое смолевое дерево; пахнуло дымом и смешанным гулом самых разнородных звуков, точно в лесу варился громадный котел. Кайло и Пестерь остановились наверху увала, откуда отлично можно было разсмотреть весь прииск. Маркушка приподнял голову и помутившимися глазами жадно смотрел под гору, где стояла конторка, дробилка, промывальная машина и десятки старательских вашгердов. Он не узнал своей жилки, хотя сердце у него забилось от радости при виде с детства знакомой картины. -- Ну, шайтан, гляди, это твоя работа...-- корили Маркушку приятели.-- Теперь Брагин будет раздуваться, как пузырь, нашим-то золотом. -- Пусть его...-- прохрипел Маркушка.-- На его душе грех... Заветная идея Маркушки осуществилась наконец: он увидел свою жилку, которую хоронил и вынашивал в своей душе целых пятнадцать лет. На другой день вечером Маркушка умер.