Сестра была олицетворением всей таганрогской весны, уже в который раз бегло озарившей лица Геневских. Но даже так было тоскливо слышать ее возбужденные рассказы о переезде в Петербург вместе с женихом; у Лотаревых уже не было ни одного поместья, но в столице оставались доходные дома — в наступающей поре незыблемости частной собственности они надеялись их вернуть. Лицо у Лотарева было честное — прямо как золотой рубль: он выглядел на ту же стоимость — главное, чтобы не случилась инфляция. Сестра общалась с ним почти ровно, как с братьями — словно он был ей третьим братом, с которым она росла все девятнадцать лет. Но то были лишь, разумеется, вернувшиеся манеры — она знала жениха лишь пару месяцев, и наедине пыл рушил образ привыкшей сестры, не нарушая порядочности.
Михаил в тот вечер был в полнейшей прострации и забытьи и себя не помнил. Кажется, он был даже особенно словоохотлив и весел. Все казалось ему радостью, каждый встречный был другом, которого он тут же забывал. Перед тем, как прибыть на вечер к брату (Геневский, по рассеянности или по особенному возбуждению, думал, что просто идет в гости к брату, а не прощаться с сестрой и благословлять ее на свадьбу), Михаил вдоволь нагулялся с дочерью адвоката. Он все шутил и даже вдруг купил ей цветы у уличного торговца — адвокатская дочь расцвела краше букета, но Михаил и этого не заметил. Он все шел и восхищался миром — то целых двадцать минут говорил о своей распускающейся сирени, словно в самом деле сделался поэтом, то вещал о ночной красе кубанских степей. То он вдруг бросался разглядывать мир в упор и говорил обо всех скамейках, голубях, вывесках и офицерских саблях, качающихся у пояса. Он лишь боялся упоминать фронт, боялся, что если сейчас он наговорит о нем чересчур много, то назавтра уже остынет.
Понятное дело, что почти четыре месяца отпуска сильно наскучили Михаилу, который чувствовал, что дело делается без него, — а он там нужен. Но даже так могло показаться, что Михаил пребывает в слишком возбужденном и помешанном состоянии.
Матвей, встретив брата на пороге своих комнат (Михаил сбежал от спутницы в подъезд дома брата, чуть не забыв попрощаться), так прямо и сказал: «Брат, в своем ли ты уме? Ты разве водки выпил?», — Михаил постарался его успокоить, но весь вечер вел себя точно так же. Сперва он просто сидел с сестрой и ее подругами, продолжая рассказывать им фронтовые истории и какие-то чуть не пошлые анекдоты. Девушки смеялись, но сразу заметили странность Михаила. Водки он, в самом деле, не пил и с ума, кажется, не сошел; он просто отпустил свой характер на волю, руководствуясь одной-единственной мыслью: раз скоро конец, то все нормы — долой. Вероятно, он верил, что «конец» это конец гражданской войны и взятие Москвы. Вероятно, что конец был другой… Впрочем, позже об этом.
Матвей, его сослуживец и поручик Лотарев изрядно устали от ненужного потока слов прапорщика Быка; тот вел себя парадоксально — кажется, был скромным и замолкал от каждого раздраженного взгляда, которыми его щедро одаривал Матвей, но этих взглядов было куда меньше, чем слов у Быка. Кратко его речь по темам можно разбить так: гордость от того, что он стал подпоручиком — рассуждение о самих чинах и табели о рангах — упоминание личности Петра, создавшего табель — переход с Петра на уже знакомого Лейбница, а с Лейбница вдруг на Рене Декарта. О последнем была высказана парадоксальная мысль: философ, стремящийся доказать существование Бога, помог Бога уничтожить, — поскольку его рациональная философия помогла уничтожить религиозное сознание. Примерно так понял получасовые попытки нормального разговора Матвей. На деле же были высказаны более сложные формулировки; полковник Геневский, вдруг разозлившись, форменно подошел к своему брату, схватил его за плечо, извинился перед дамами и утащил брата к себе; Быка же он попросил сходить за белым вином, что тот с удовольствием и исполнил, наивно убежав в магазин. Белое вино, разумеется, дома было.
Начался более умеренный, более семейный и более праздный разговор. Михаил все был весел и не похож на самого себя; Матвей же, то ли от глупостей Быка, то ли по какой другой причине, был куда более хмурым, молчаливым и холодным, чем в тот день 1918 года, когда приехал его брат. Причины своего настроения он не называл, да и не замечали особенно: все были озабоченно-веселы, не меньше Михаила. Поручик, понятное дело, был рад своей свадьбе и влюблен, пусть и тоже возбужден войной, сослуживец Матвея радовался своему переводу (он тоже назначался в Харьков и радовался по-старому: как мирному повышению в чинах), Бык же… черт его знает, но тоже был наверно рад.