Спать улеглись пораньше, но за окнами все еще было светло, солнце, казалось, не хотело расставаться со всем, что сияло сейчас на земле в его уже угасавших лучах. Они боялись пропустить утреннюю зорьку и было притихли, улегшись на кроватях, стоявших по соседству, сделали даже вид, что засыпают, но сон их не брал. Стоило Андрею закрыть глаза, как перед ним, точно живая, горячо дыша ему прямо в лицо, возникала Лариса. Он чувствовал прикосновение ее влажных губ, она смотрела на него с немым укором, будто спрашивая, почему он до сих пор не предпринял ничего решительного для того, чтобы вызволить ее из неволи.
— Отец,— не выдержал тягостного молчания Андрей.— Я не могу жить без нее. Что мне делать, отец?
Тимофей Евлампиевич, недвижно лежавший на спине, повернулся к нему.
— И я думаю о том же, сын,— сказал он.— От нее так и нет писем?
— Нет,— ответил Андрей глухо.— Представляешь, сколько лет прошло, а она молчит. Может, ее уже и нет в живых?
— Если бы так, тебе бы объявили. Что тебе сказали в приемной на Кузнецком в последний раз?
— Я был у них две недели назад,— ответил сын.— То же самое. Стандартные фразы: на поселении в Юрге.
— Значит, жива. Когда расстреливают, они отвечают, что человек сидит без права переписки.
— Но почему она молчит? Ведь ссыльным разрешают писать письма.
— Я и сам теряюсь в догадках. Ты не говорил с Мехлисом?
— Говорил. Ответил, что это дело компетентных органов и он якобы не имеет права вмешиваться. И еще издевательски добавил, что, видимо, ваша жена потеряла к вам интерес. Ну хорошо, предположим, она потеряла интерес ко мне. Но к Женечке?
— Женечка… Я представляю, как она страдает без нее!
— Надо что-то делать… Что-то придумать… Что-то предпринять…— Андрей говорил, задыхаясь, будто в настежь распахнутое окно не поступал воздух.— Надо попытаться еще раз пробиться к Сталину. Не зверь же он, в самом деле…
— Это вряд ли поможет. Сталин служит не людям, а идее. Разве ты не знаешь, что он не щадит даже своих родственников, даже своих детей?
— Тогда вот что,— Андрею вдруг пришла в голову сумасшедшая мысль.— Я поеду в Юргу, я найду ее…
— Прекрасный замысел,— сказал отец,— но отдает авантюрой. Как ты ее разыщешь? И кто разрешит тебе встретиться с ней?
— Я все равно разыщу, я прорвусь к ней,— возбужденно и упрямо сказал Андрей.
— Впрочем, бывают и чудеса, Андрюша. Иной раз только авантюрный ход и оказывается единственно верным и даже спасительным.— Отец протянул руку к тумбочке за папиросами.— Что-то мне захотелось закурить. Может, и ты? У меня «Казбек».
Они закурили. Тонкие струйки дыма потянулись к окну. Там, за окном, уже смеркалось.
— Вот, кажется, и идет к завершению наш с тобой давний спор о диктатуре и диктаторах,— спокойно заговорил Тимофей Евлампиевич.— Человек очень странно устроен. Беда, обрушивающаяся на все человечество, его, конечно, трогает и волнует, но не настолько, чтобы он взвыл от отчаяния. А вот когда она приходит к нему в дом — взвоет, да еще как!
Андрей молчал, будто пропустил эти слова мимо ушей.
— А знаешь, Андрюша, я любого человека выверяю по одному, может быть, странному признаку.
— По какому же? — насторожился Андрей.
— Любит он Достоевского или нет. Это — мой оселок. Нет, это вовсе не значит, что каждый обязан любить или восхвалять его романы. Я имею в виду оселок нравственный. Помнишь его слова о слезинке ребенка?
— Да, да,— взволнованно отозвался Андрей.— Это Иван Карамазов говорил в том смысле, что люди не должны страдать, чтобы этими страданиями купить себе вечную гармонию.
— Вот-вот, и что эта вечная гармония не стоит даже слезинки хотя бы одного замученного ребенка. И он говорил еще, что эти слезинки искупить невозможно ничем, даже отмщением. Зачем мне их отмщение, спрашивал он, зачем мне ад для мучителей, что тут ад может поправить, когда те уже замучены? — Тимофей Евлампиевич вопрошающе уставился на Андрея.— Скажи, чем, ну чем можно искупить слезинки нашей Женечки, чем?
— Да, да,— горестно отозвался Андрей,— страдание ничем не искупить. Потрясающую мысль высказал Достоевский.