А я в бездну и тьму провалился, Ксения. Я ничего не помню, но помню этот провал, это паденье: в черноту, темноту. Все рухнуло, раскрошилось, распалось. И я откуда-то падал и куда-то летел: в сплошной темноте, осязаемой черноте. Она была на ощупь как мех, как неведомый зверь. Может быть, это был сон. Может быть, это был сон, повторявшийся много раз. Сон, от которого я просыпался, который снова нападал на меня. Который мне больше не снится. Который я не могу забыть, не могу вспомнить, не могу перестать вспоминать. Она всегда со мной, эта тьма. Она всегда со мной, она подстерегает меня на каждом углу и за каждым углом, говорил я Ксении (пишет Димитрий), и Ксения меня слушала, в прозрачной, нестрашной, но все-таки тоже тьме, в темноте и укрытости московской ночи, пересекаемой незримыми звуками, с неизвестно и никогда уже не будет известно каким выражением на смуглом лице, в татарских глазах: лица ее я не видел, не только из-за прозрачной тьмы, окружавшей нас, город и мир, но и потому что она прятала свое лицо от меня — у меня же: то у меня на ключице, то у меня под мышкой, и я всем своим телом, по легким, но несомненным движениям ее прижатого ко мне живота, ее груди, ее спины у меня под рукою понимал, что она не спит, меня слушает, и поначалу мне еще казалось, что она слушает меня, тихонько смеясь, так меня слушает, как если бы я сам шутил с нею, или так, как если бы я входил в роль, как если бы актерствовал и притворялся посреди ночи, а потом мне уже ничего подобного не казалось, потом уже верил я, что она верит мне, пускай сама не верит, что верит, и особенно когда я начал рассказывать ей о Симоне, создателе моей судьбы, фабрикаторе моей доли, о дюнах, соснах и море, пробудивших меня к моей жизни: обо всем том, сударыня, о чем я уже давно обещал рассказать вам, вот — рассказываю, хоть вы и не Ксения, хоть сейчас совсем не ночь, но ясный день, яркие облака, и деревья, можете думать, что райские, а можете думать, что кащенские (мне все равно), шумят и перекатываются в моем раскрытом окне, хоть и прошла вечность с тех пор (каких? вы спросите; вы будете правы, если спросите), но ведь все еще возможно, мадмуазель, и если не все, то что-то еще возможно (не правда ли?), и когда я закончу мое писание, завершу мою рукопись, тогда-то (с удовольствием и ужасом пишет Димитрий) мы с вами еще могли бы (не правда ли?) встретиться, а где именно встретиться, уж мы придумаем, не сомневайтесь, можем у Телеграфа, можем на Пушкинской, можем в Стекольне, можем в Лютеции.
В начале было море. В начале мира — море, Ксения. Море, Ксения, есть начало всех вещей, всех дел и дней наших, всех мыслей наших и помыслов. Оно ледовитым было всегда, это море. Даже летом и даже в жару сохранялась в нем волшебная ледовитость. А жарко и было в тот день, когда я проснулся; жарко и тихо; волны, если и падали на песок, то всякий раз раздумывая, падать им или нет; оттого падали с задержкой, с оттяжкой; полый звук их успевал затихнуть, прежде чем сменял его следующий, такой же задумчивый; одна-единственная чайка летела куда-то над бухтой, от дальнего мыса к другому, еще более дальнему; сосны в дюнах, согретые солнцем, горько-сладко пахли смолою; и с этой минуты я помню себя отчетливо, Ксения, как только герои великих сказаний, больших эдд, вечных саг могут помнить свои приключения, хотя долгие дни детства сливаются, конечно, друг с другом. Песок был сухой и горячий, потом был мокрый, темный, холодный. На темном песке была полоска пены, оставленной морем; была полоска из розовых ракушек, черных водорослей, щепок и палочек, вместе с пеной вынесенных прибоем. На этой грани, у этой черты мы с Симоном стояли вдвоем. Симон держал меня за руку; слуги и лошади дожидались нас в дюнах. Он показал мне море; тут-то я и проснулся. Вот, смотри, море. Я проснулся от изумления. Вот же море, смотри. Я смотрел, значит был. Смотреть, значит быть. Смотрю, следовательно есмь. Все теперь — было, а рядом с нами никого не было. Мы были вдвоем, одни, в начале мира, у моря. Сняв шляпу, подставив ветру круглую голову, мой спаситель сам смотрел в открывшуюся нам даль; смотрел в нее так долго и так внимательно, словно стремился разглядеть в ней очертания и паруса грядущих призрачных кораблей.