Макушинского, на счастье его и наше, не было с нами. Что ж до Рубца Мосальского, то с Рубцом Мосальским я готов был ехать куда и на чем угодно — хоть на троллейбусе № 2, хоть на автобусе № 89 (ходившем по почти тому же маршруту). Рубец Мосальский был записной злодей, добрейшей души, в плечах широк, взглядом остер, при всем том молчалив, надежный друг, отличный попутчик. А хороши были тогдашние троллейбусы, мадам (с внезапным умилением пишет Димитрий); хороши особенно были эти кассы в троллейбусах, эти широкие и прозрачные кассы в троллейбусах (трамваях, автобусах), куда нужно было бросить (в широкую щель) четыре копейки (в трамвае хватало трех; зато в автобусе плати пять и не рыпайся), потом повертеть сбоку колесико, чтобы вылез из другой (узкой) щели бумажный билетик, оторвать его от всех прочих билетиков, скрученных в недрах кассы в рулон, положить в карман, или самому скрутить в пальцах, или спрятать в сокровищнице воспоминаний, до лучших времен, и если никто на тебя не смотрел, можно было монеток в широкую щель не кидать, или вместо двух двухкопеечных (с венками и колосками, серпочком и молоточком, с двуглавым орлом, с Георгием Победоносцем) бросить только одну, или, если ты ехал с приятелем (Басмановым, краснощеким, Мосальским, широкоплечим), бросить три, допустим, копейки (отчеканенные еще Юрием Звенигородским, отцом Шемяки, любимого моего), оторвать же целых два бумажных билетика; и если вы мне скажете, сударыня, что ничего этого уже не было и быть не могло, что Юрий Звенигородский, он же Галицкий, совсем недолго поцарствовал на Москве, что и Шемяке (любимому моему) не удалось в ней, Москве, удержаться (к несчастью нашему), если, дальше, скажете вы, что в эпоху Слюнькова и Чебрикова, эпоху Гласноперестройкости, Ускорительной Трезвости, уже не было этих чудных бумажных билетиков, отрываемых сознательными гражданами самой счастливой страны согласно внушениям их собственной совести, а были мерзкие широкие билеты, оскорблявшие наше чувство прекрасного, — билеты (по десять штук, склеенных наподобие, что ли, блокнотика), которые нужно было сперва купить в каком-то, что ли, киоске (газетно, что ли, журнальном), затем вставить в (узкую, мерзкую) щель аппаратика (называемого, если память меня не подводит, оскорбительным для нашего эстетического чувства словом компостер; не путать с компостом; компоста тогда еще не было, был просто мусор), затем залихватски хлопнуть по широкому рычажку, издававшему в ответ резкий скрип, ржавый стук, — если вы мне все это, сударыня, скажете, то я, нет, спорить с вами не стану, зачем мне спорить? из-за чего мне, черт возьми, волноваться? Все пропало, все сгинуло; волноваться уже нет никакого резону.
На Кутузовском проспекте такой стоял грохот, что не понять было ни словечка из того, что мы говорили друг другу (Рубец был, впрочем, неразговорчив); партийно-правительственные машины