Мы сами сидели как дураки; или как умные? или как не-совсем-дураки? или как — кто? или как я-не-знаю-кто, слушая или не слушая Макушинские разглагольствования о Шиллере и Нешиллере, о самозванце и несамозванце. Жизнь промелькнула, вечность прошла — а все я вижу, как мы сидим там, в театре, которого больше нет, в театральном зале, которого больше нет, слушая, не слушая, вполуха слушая Макушинского (который, говорили мне, все еще где-то есть). Сергей Сергеевич, наш режиссер, сидел, как всегда, со скрещенными на груди руками, откинувшись на спинку кресла, шевеля потихоньку пальцами, с лицом непроницаемым, длинным, спокойным. Басманов, Петя, Петр Федорович, сын опричника и внук же опричника, сидел смешной, краснощекий, старинный друг мой, упирая локти в коленки и в кулаки — подбородок, отчего щеки его еще больше надувались, бугрились и багровели. Хворостообразный Иван Хворостинин закидывал хворостину левой ноги на хворостину правой ноги, болтал ботинком и пучил глаза; я должен был бы любить его; но я не любил. Рубец Мосальский, записной злодей, поводил могучими плечами, всем показывая, какой он злодей, какой он добряк. Мнишки, пешки… Мнишек, как ему и положено, был толстый, приземистый и противный; не противней, впрочем, Шуйского-Муйского. Маржерет? Маржерет был француз; в таковом своем качестве соблазнял всех подряд. Марину — нет. Марину-блондинку не дано было до поры до времени соблазнить никому. Марина-блондинка, с лицом таким правильным, что делалось даже страшно, слушала, снисходя. Мария Львовна сидела, по своему обыкновению, очень прямо, с улыбкой нежно-насмешливой, не снисходительной, но сума-всех-сводительной, в уголках долгого рта превращавшейся в две дополнительные, вертикальные улыбки, от крыльев носа сбегавшие к подбородку. Мария Львовна вплетала, случалось, красный, манкий (по ее же собственному выражению; мне ли забыть это? со вздохом пишет Димитрий) платок в свои черные (рыжевато-черные, то более рыжеватые, то менее черные) волосы, на затылке собранные сложным пучком (с отдельными, прочь от всех остальных устремленными прядками). Мне ли, мне ли забыть это (с новым вздохом пишет Димитрий)? Я так часто и так подолгу всматривался в это лицо, из-за отведенных назад волос казавшееся тугим и нагим, всегда остававшееся прекрасным, возлюбленным. Каким же и быть лицу Марии Нагой, если не (так я думал) нагим; и не надо (еще раз) мне рассказывать, что она была — Федоровна, не перебивайте меня; была — Федоровна; но у нас была — Львовна; а почему была Львовна, вы не знаете, и я вам ни за что не скажу.
Можете думать, что в честь Толстого Льва, любимого вашего. Уж я-то, конечно, предпочитаю ему Толстого другого, Алексея Константиновича (смягчаясь, пишет Димитрий). Константинович вообще мой герой. Константинович все понял правильно. О Константиновиче тоже любил поразглагольствовать А. Макушинский (зануда), расхаживая перед стоптанно-черной сценой, иногда останавливаясь, протирая очки, глядя в окно. Мы все глядели в окно, или в другое окно, рядом с первым. Если мы утром репетировали, то шторы были отдернуты. Вечность промелькнула, жизнь прошла, а я все вижу нас в этом зальчике с его фанерными креслами, в зимнем свете, падающем из не задернутых шторами окон; вижу, как и мы тогда видели, в этих окнах большие снежинки, медленно-медленно, в нескончаемом моем сне, кружащиеся над маленькой площадью; вижу и прохожих на площади: унылого дядьку в рыхлой ржавой ушанке, каких теперь уж не носят (ностальгически пишет Димитрий); веселых вечных мальчишек, всегда готовых, утерев сопли, забросать снежками товарища; красавицу в яркой-оранжевой, дутой, явно заграничной курточке, какой, наверное, ни у кого в Москве больше не было, так что она даже площадь переходила, гордясь собой и оглядываясь, какое, мол, впечатление произвела ее курточка, вкупе с шапочкой, с шарфиком, на занесенные снегом карнизы, на газетный стенд с партийно-правительственными портретами товарищей Рыжкова, Слюнькова и Чебрикова (вы же их помните, сударыня? вы же их еще не забыли? о! не забывайте их, помните их! — с восторгом пишет Димитрий), какое впечатление произвела ее курточка, произвел ее шарфик на самого Чебрикова, на самого, что важнее, Слюнькова; потом, увы, не вижу оранжевой курточки; вижу тетку с сумкой, совсем не красавицу; вижу снова дядьку в столь же ржавой ушанке; еще мальчишек, еще и еще, веселых, вечных, сопливых, бросающих снежки, бросающих бросать снежки, собравшихся сооружать снеговик.